В лице Пирогова что-то дрогнуло. Он отвернулся и надолго замолчал.
Мы терпеливо ждали, не разговаривая.
— Да, золотишко, — после тягучей паузы заговорил старик холодным, хрупко-ломающимся голосом, — подвело оно меня… Кругом, это, подвело. Оно, конечно, я на кресте клятву дал не ходить одному, дождаться того, кто мне помог бежать, и слово дал старцам, чтоб приняли и укрыли в скиту…
Все, как я думал. Слушая Пирогова, я внутренне ликовал. Все сходилось! Но почему-то Пирогов говорил только о золоте и ни слова об идоле. Я кашлянул в кулак.
— Выходит, крестик на карте обозначает золотоносную жилу?
— Карту мой дружок из острожного архива стянул; он там писарем был в конторе, в Горном Зерентуе, — старик все еще держал в трясущейся руке камень, — это когда последний из старцев, отец Агафон, это, богу душу отдал, я план-то на бумагу переснял да подался сюда. Весь песочек перемыл в реке под Близнецами. Жила-то оказалась обманной. Сперва, это, как крутанешь ковшик, пять, а то и, это, шесть крупинок золота остается, а потом пустота пошла. А она, жила, знать, в гору повернула.
— Скажите, пожалуйста, — быстро спросил Андрей, — а когда это было? Когда вы перебрались с Вилюги сюда?
— Эх, дай бог памяти! Точно не скажу, а врать не стану… После войны, это я знаю. — Пирогов, наконец, посмотрел на нас выцветшими, равнодушными глазами: — Может, в сорок седьмом, а может, и в пятьдесят первом, я уж давно годы-то, это, бросил считать. Чего уж теперь-то…
Очень осторожно и медленно, словно боясь упоминанием напрямую сглазить все дело, Андрей стал наводить разговор на идола.
— А вы, случайно, не помните такого человека — Сергея Петрова по имени; он студент, был на Вилюге с экспедицией перед самой войной?
Я почти перестал дышать. Сейчас. Сейчас! Сейчас, наконец, будет долгожданная разгадка великой тайны… Старик пожевал губами пустоту.
— Как его? Как ты сказал? Студент Петров, из экспедиции, значит? Не припомню такого. Нет. Там их, это, много было студентов. Может, и знал, да забыл. Чудное дело: давнишнее — молодость, острог, как за золотишком на выморозки хаживал или на охоту в тайгу — голова крепко держит, как железным капканом… А потом что было — и так и сяк. Чудное дело! Многого теперь-то и не вспомнить.
— А вот из записей Сергея Петрова следует, что вы рассказали или собирались рассказать ему о золотой бабе — языческом древнем кумире, — не выдержав, сказал шеф, отбросив обходную дипломатию.
Вопреки всему, Пирогов ответил четко и мгновенно:
— О том, где язычники спрятали золотую бабу, мне не было ведомо. Это преподобный отец Агафон, возможно, один и знал, да никому не рассказывал. Вот разве студенты ему сильно по нраву пришлись. А фамилии мог, это, перепутать ваш Сергей Петров.
Старик горько усмехнулся.
— А потом, не беглому же каторжанину тайны открывать… А может, он и студентам ничего не захотел бы говорить. Сильный был старец, просветленный. Все вперед знал, даже свой собственный конец ясно видел. Я отойду к праотцам, мол, не иначе как огненною молитвою. Долго я думал про себя: что же это за молитва такая — огненная? Потом настал его час, и он мне сказал: «Серафим! (Серафим — это мое нареченное имя было, мирское — Терентий.) Серафим, — говорит, — сегодня ночью я отойду, похоронишь меня в часовне». И что вы, это, думаете? Рано утром встаю, батюшки! Из часовни дым валом валит! Смотрю, а он, как молитву последнюю творил, так и упал головой вперед. Светильник свалился, рукав у покойника уже горел — еще минута, и все бы занялось… Вот как в старое-то время бывало! А то еще в скиту пречудесный старец был…
Старик пустился в обрывочные, смутные воспоминания, его речь стала неразборчивой. Видимо, он устал от общения с нами; мощный поток прошлого властно увлекал Пирогова в свою темную глубину.
…Посидев из вежливости с Пироговым еще с четверть часа, мы попрощались. Вопрос теперь казался исчерпанным: загадка золотого идола, увы, осталась загадкой. Судя по всему, старец Агафон, последний хранитель этой великой тайны, так и унес ее с собой в могилу.
ЗАПИСЬ 2, И ПОСЛЕДНЯЯМотовозом, как местная публика называла свой поезд, мы доехали до ближайшей станции на знаменитой трассе Воркута — Ленинград и меньше чем через двое суток были в Москве, опять у Андрея, на Кутузовском. Странно, надо сказать, мы чувствовали себя в чинной профессорской квартире: изрядно заросшие, донельзя мятые, пропахшие тайгой и дымом костров и, что греха таить, не стерильно чистые. В Москве шел дождь, и непривычно было засыпать не в палатке, а в большом доме, под успокоительный, остросовременный, чуть приглушенный высотой шелест шин по мокрому асфальту.