Сергей Абрамов
СТЕНА
Дом был огромный, кирпичный, многоэтажный, многоподъездный, дом-бастион, дом-крепость, с грязно-серыми стенами, с не слишком большими окнами и уж совсем крохотными балконцами, на которых не то чтоб чаю попить летним вечерком — повернуться — и то затруднительно. Его возвели в конце Сороковых годов на месте старого кладбища, прямо на костях возвели, на бесхозных останках неизвестных гражданок и граждан, давным-давно забытых беспечной родней. Впрочем, о кладбище ведали ныне лишь старожилы дома, а их оставалось все меньше и меньше, разлетались они по новым районам столицы, разъезжались, съезжались, а то и сами отходили в иной мир, где всем все равно: стоит над тобой деревянный крест, глыба гранитная с золотой надписью либо дом-бастион.
К слову, автор провел в том доме не вполне безоблачное детство и теперь легко припоминает: никого из жильцов ни разу не беспокоили ни мертвые души, ни тени загробные, ни потусторонние голоса. Пустое все это, вздорная мистика, вечерние сказки для детей младшего дошкольного возраста. Да и то сказано: жить живым…
Крепостным фасадом своим дом выходил на вольготный проспект, на барский проспект, по которому носились как оглашенные вместительные казенные легковушки, в чьих блестящих черных капотах дрожало послушное московское солнце. «Ноблес оближ», — говорят вольноопытные французы. Положение, значит, обязывает… Зато во дворе дома солнце ничуть не робело, гуляло вовсю, больно жгло спины мальчишек, дотемна игравших в футбол, в пристеночек, в доску, в «третий лишний», в «чижика», в лапту и еще в десяток хороших игр, исчезнувших, красиво выражаясь, в бездне времен. Мальчишки загорали во дворе посреди Москвы ничуть не хуже, чем в деревне, на даче или даже на знойном юге, мальчишки до куриной кожи купались в холодной Москве-реке, куда с риском для рук и ног спускались по крутому, заросшему репейником и лебедой обрыву. А летними ночами обрыв этот использовали для своих невинных забав молодые влюбленные, забредавшие сюда с далекой Пресни и близкой Дорогомиловки. Короче, чопорный и мрачно-парадный с фасада, с тыла дом был бедовым, расхристанным шалопаем, да и жили в нем не большие начальники, а люди разночинные — кто побогаче жил, кто победнее, кого-то, как пословица гласит, щи жидкие огорчали, а кого-то — жемчуг мелкий; разные были заботы, разные хлопоты, а если и было что общее, так только двор.
Здесь автору хочется перефразировать известное спортивное выражение и громко воскликнуть: «О двор, ты — мир!» Автор рискует остаться непонятым, поскольку нынешнее, вчерашнее и даже позавчерашнее поколения мальчишек и девчонок выросли в аккуратно спланированных, доступных всем ветрам архитектурно-элегантных кварталах, где само понятие «двор» больно режет слух, а миром стал закрытый каток для фигурных экзерсисов, или теплый бассейн, или светский теннисный корт, или, на худой конец, тесная хоккейная коробка, зажатая между английской и математической спецшколами. Может, так оно и лучше, полезнее, продуктивнее. А все-таки жаль, жаль…
А собственно, чего жаль? Прав поэт-современник, категорически заявивший: «Рубите вишневый сад, рубите! Он исторически обречен!»
Позже, в пятидесятых, в исторически обреченном доме построили типовое здание школы, разбили газоны, посадили цветы и деревья, понаставили песочниц и досок-качелей, а репейную набережную Москвы-реки залили асфальтом и устроили там стоянку для личных автомобилей. Цивилизация!
В описываемое время — исход восьмидесятых годов века НТР, май, будний день, десять утра — во двор вошел молодой человек лет эдак двадцати, блондинистый, коротко стриженный, невесть где по весне загорелый, естественно — в джинсах, естественно — в кроссовках, естественно — в свободной курточке, в этаком белом куртеце со множеством кармашков, заклепочек и застежек-молний. Тысячи таких парнишек бродят по московским дневным улицам и по московским вечерним улицам, и мы не замечаем их, не обращаем на них своего внимания. Привыкли.
Молодой человек вошел во двор с проспекта через длинную и холодную арку-тоннель, вошел тихо в тихий двор с шумного проспекта и остановился, оглядываясь, не исключено — пораженный как раз непривычной для столицы тишиной. Но кому было шуметь в эти рабочие часы? Некому, некому. Вон молодая мама коляску с младенчиком катит, спешит на набережную — речного озона перехватить. Вон бабулька в булочную порулила, в молочную, в бакалейную, полиэтиленовый пакет у нее в руке, а на пакете слова иностранные, бабульке непонятные. Вон из школьных ворот вышел пай-мальчик с нотной папкой под мышкой, Брамса торопится мучить или самого Людвига ван Бетховена — отпустили мальчика с ненужной ему физкультуры. Сейчас, сейчас они разойдутся, покинут двор, и он снова станет пустым и словно бы ненастоящим, нежилым — до поры…