Лучше поэтому спросить, не почему сознание способно всегда всё отразить, а — как оно узнало об этой своей способности? Ведь оно не всегда о ней знало, да и само не всегда было. Как закралось в него это знание? У ребенка его нет, как нет и сознания, которое отличалось бы от знания. Если бы дети знали, что могут всё отразить, они не умели бы плакать так, как они часто плачут, горько, в отчаянии. Кто сказал сознанию? Как оно узнало, что оно сильнее всего?
Мы не можем разгадать загадку сознания. Сознание что-то сделало и все время делает так, что мы не можем за ним уследить. Оно укоренилось и укрепило себя со всех сторон, и мы не можем мечтать о том, чтобы как-то достать его. Оно само может легко достать нас. Мы можем только быть уверены в одном: что сознание будет возрастать — по крайней мере до тех пор, пока в мире будет, что отражать.
Что делает, что сделало сознание с человеческим существом, присутствием? Скорее всего, то, что оно делает всегда: прежде всего отразило. Отраженное, конечно, не перестает существовать. Оно, однако, отражено; о том, чтобы, отраженное, оно еще как-то могло захватить сознание, не может быть речи. Музыке человеческого присутствия, настроению рядом с сознанием места нет.
Победа сознания над миром, отражение мира сознанием отнимает у мира место в человеческом существе.
Сознание по существу всегда первым делом имеет дело с целым миром — как с таким, который оно безусловно готово отразить.
Должны ли мы как-то пытаться «преодолеть» сознание? Только чем? Не физической же силой; а какая духовная сила сильнее сознания? Что же делать, чтобы иметь дело с миром, не с отраженным?
Но для человеческого существа в мире, не-мыслимом покое, очарованной тиши согласия, действия невозможны.
У Алексея Константиновича Толстого есть стихотворение, помеченное серединой 1875 г. и получающее заглавие по первой строке. Оно начинается словами:
Земля цвела. В лугу, весной одетом,
Ручей меж трав катился, молчалив;
Был тихий час меж сумраком и светом.
Описывается состояние, или настроение, которое захватило поэта в «тихий час меж сумраком и светом» и которому поэт доверился, еще не понимая, что оно такое. Разгадка придет в последней строфе. В середине стихотворения говорится:
Проникнут весь блаженством был я новым...
И мнилось мне, что я лечу без крыл...
И дальше:
Но трезв был ум и чужд ему восторг...
Т. е. то был не сон и не возбужденное воспарение.
Надежды я не знал, ни опасенья...
Кто ж мощно так от них меня отторг?
Кто отрешил от тягости хотенья?
Т. е. от страсти и необходимости, по способу скандала приковывающих человека к вещам.
Со злобой дня души постыдный торг
Стал для меня без смысла и значенья,
Для всех тревог бесследно умер я
И ожил вновь в сознанье бытия...
Ожил в сознанье — или в самом бытии? Во всяком случае, поэт умер для всего, среди чего было растеряно его существование, но эта смерть ввела его в жизнь. Всё восстановилось, но в изменившемся смысле и значении. Вещи мира, от которых кто-то «отторг» поэта, не стали ему безразличны, разве что к нему приблизились другие вещи, не те, что теснили раньше. «Царил покой», «В прозрачный мрак деревья улетали... Лесной чабёр и полевой шалфей, Блестя росой, в траве благоухали».
Протоиерей Василий Зеньковский во втором томе («Христианское учение о мире») своей книги «Основы христианской философии» (Париж, 1964), — здесь, вообще говоря, дается еще раз одно из объяснений мировой данности и нет вопроса о том, что такое мир, — цитирует стихотворение А. К. Толстого, написанное на четверть века раньше вышеприведенного. Оно тоже озаглавливается по первым строкам:
Меня, во мраке и в пыли
Досель влачившего оковы,
Любови крылья вознесли
В отчизну пламени и слова.
И просветлел мой темный взор,
И стал мне виден мир незримый,