И сам, в конце концов, занялся тоже отечественной историей: Борисом Годуновым, Полтавой, Петром Первым, Мазепой, Ганнибалом, Пугачевым. Вон, какие тугие узлы-то брал.
Кстати, Степана Разина считал самым поэтическим лицом нашей истории. А в «Капитанской дочке» говорит, что любимой песней Пугачева была Каинова «Не шуми ты, мати, зеленая дубровушка», и пугачевцы однажды поют ее там целиком. Когда же французский литератор Леви Веймер попросил его перевести на французский лучшие русские народные песни, причем им самим особо любимые, он отобрал одиннадцать исторических и разбойничьих, в том числе и «Не шуми ты, мати, зеленая дубровушка, не мешай мне добру молодцу думу думати! Что заутра мне, добру молодцу, во допрос идти перед грозного судью — самого царя…»
Вообще слова народ и народное звучали при Пушкине все чаще и чаще. Декабристы, как помните, думали о его освобождении от крепостной зависимости, стыдились такого состояния, но что народ сам думал об этом, чем он вообще жил, вряд ли знали и вряд ли собирались узнавать, даже собственных холопов, кажется, не расспрашивали. Порыв-то был благороднейший, святой — чего же еще! Государь, правительство тоже без конца играли этими словами, министр народного просвещения граф Уваров даже придумал знаменитую докторину-триаду, на которой якобы зиждилась Российская держава: «Православие, Самодержавие, Народность». Ее громогласно провозглашали, везде писали, поднимали как вдохновляющее знамя, но в чем именно заключалась народность — понять невозможно. Господа-хозяева как жили своей жизнью — так и жили, народ — тоже. И несмотря на все старания Пушкина и ему подобных, коих, к сожалению, было еще очень и очень мало, прозревающих тоже были пока что считанные единицы, а основная масса господ как не знала и не хотела знать свой народ, как не хотела иметь с ним ничего общего — так и не хотела.
Мало того, в 1829 году в одном из сотен полученных Пушкиным писем были, между прочим, такие вот слова: «Нет более огорчительного зрелища в мире нравственном, чем зрелище гениального человека, не понимающего свой век и свое призвание… Говоришь себе: зачем этот человек мешает мне идти, когда он должен был бы вести меня?.. Думаю я о вас столь часто, что совсем измучился. Не мешайте же мне идти, прошу вас!.. Если у вас не хватает терпения, чтобы научиться тому, что происходит на белом свете… Я убежден, что вы можете принести бесконечное благо этой бедной России, заблудившейся на земле. Не обманите вашей судьбы, друг мой!»
Кто же это, называющий Пушкина гением и одновременно так высокомерно его поучающий и порицающий?
Это Чаадаев.
Да, да, тот самый Петр Яковлевич Чаадаев, которого именно адресованные ему пушкинские стихи сделали известным, и в первую очередь, конечно же, знаменитое:
Есть люди, которым Господь еще в детстве дает цепкий, острый ум, сильный и смелый характер, приятную внешность и манеры, легкую речь. Все вокруг всегда восхищаются такими подростками, пророчат им блестящее будущее, а если они еще и усидчивы и трудолюбивы, и набираются и набираются знаний, и наделены еще, скажем, талантами писать или рисовать, или сильны в математике или еще в чем-то, все уж непременно видят в них чуть ли не гениев, и они, взрослея, и сами начинают видеть в себе то же самое, и вести себя начинают соответственно, что опять же только поднимает их в глазах окружающих. Чаадаев был из таковых. Еще юношей блистал в великосветских салонах Санкт-Петербурга и Москвы, — род Чаадаевых один из стариннейших, — очаровывая всех философическим складом ума, обширнейшими знаниями, яркой речью и изящной обходительностью. Среди молодежи у него, конечно же, было полно друзей, в том числе и совсем юный Пушкин — Чаадаев на пять лет старше его. И никто в свете уже не сомневался, что этот красивый и обожаемый друзьями молодой человек — будущее светило. В чем именно, никто, видимо, не задумывался, но в том, что непременно светило, — были убеждены. Он же тем временем служил в лейб-гвардии и очень успешно, стал флигель-адъютантом важнейшей персоны, восемнадцатилетним участвовал в войне с Наполеоном, был приближен ко двору, много и подолгу ездил по Европе по разным странам. Сближался с декабристами, но так и не сблизился, и в конце концов, в силу целого ряда неблагоприятностей, вынужден был оставить службу, практически не сделав никакой карьеры и даже не получив достойного отставного чина, и к тридцати шести годам от роду не опубликовал еще ни единой строчки, ни единого перла своего богатейшего философического ума. А ведь честолюбием такие люди обладают испепеляющим. Он страшно переменился даже внешне, сделался полным затворником, но работал, очень упорно писал так называемые философические письма.