Одинокий, преследуемый правосудием, этот крепкий и серьезный человек как никто другой вписывался в широкую раму войны. Слушая его искреннюю исповедь, Игнасио чувствовал, как в нем вновь разгорается то воодушевление, которое охватывало их с Хуаном Хосе, когда, забравшись в горы, они читали прокламации, настраивавшие бедняков против «безбожной шайки спекулянтов, забывших стыд и совесть торгашей, мелких тиранов и провокаторов, которые, как смердящие жабы, раздулись от поглощенного ими, незаконно отнятого у церкви имущества». Долой всю эту нечисть; дни ее сочтены.
Король устроил им смотр прямо на позициях, торжественно, как знамя, пронося вдоль рядов свои телеса, словно желая сказать: «Вот он я – тот, за кого вы сражаетесь; бодрее!»
Двадцать четвертого их впервые обстреляли. Гранаты пролетали над рвами и взрывались, подымая облака пыли. Сначала вдалеке показывался белый дымок, и воздух глухо сотрясался; затем, все громче, слышался свистящий звук, Игнасио пригибал голову, и вот уже где-то рядом раздавался оглушительный взрыв, и комья земли летели в разные стороны; с визгом разлетались кругом осколки, и от всего этого сначала словно обливало холодом, а потом бросало в жар. Но большая часть гранат летела дальше цели, и до Игнасио доносилась лишь размеренная канонада. Этот мерный, мрачный грохот, эта суровая и торжественная музыка, звуки которой, разносясь, гасли в тишине, были живым символом, громовым гласом незримого и страшного бога войны, тяжеловесного, мраморного, глухого и слепого божества; как отличались эти звуки от громкой, будоражащей кровь разноголосицы рукопашного боя, когда грудью сшибаются, смешиваясь, войска. Теперь же им не оставалось ничего иного, кроме как обратить свою отвагу в терпение и стойко пережидать обстрел.
В нетерпеливом ожидании великого завтрашнего дня Игнасио всю ночь почти не спал. Рано утром их перевели на Санта-Хулиану. Батальоны переходили с места на место, занимая позиции, и во всех движениях чувствовалась утренняя несобранность, как у человека, который только встал и, освеженный сном, еще только собирается вновь приняться за прерванные дела.
В тот же день, двадцать пятого марта, с утра заговорила артиллерия противника. Издалека, с перевала Ханео и со стороны моря, доносилась слитная канонада, в то время как пехота, под прикрытием пушек, входила в долину, разворачиваясь в линию.
Центральные силы под градом пуль двигались через мост; левое крыло смыкалось вокруг того самого островерхого Монтаньо, где либералы были наголову разбиты в феврале; правое – грозило окружить позиции карлистов слева, на высотах.
В половине десятого выстрелы пушек слились в непрерывную канонаду; поле сражения скрылось в облаке дыма. Игнасио заряжал ружье и стрелял равномерно, по команде, так же, как делали все вокруг него. Это была работа, обязательная работа, и все делали ее старательно и, поглощенные ею, не обращали внимания на опасность. Они были похожи на фабричных рабочих, не сознающих конечной цели своего труда, не имеющих никакого представления о его общественной значимости. Фермин сердился, что ему никак не успеть перекурить, сделать хотя бы пару затяжек.
Не прошло и часа, как поступил приказ сняться с занимаемой позиции. Но зачем и куда идти? «Туда!» – сказал командир, указывая на одну из вершин слева, у отрогов Гальдамеса. Они стали подниматься вверх, по пути пересекая горные дороги; временами теряли из виду поле боя и только слышали доносящийся оттуда беспрестанный протяжный гул; временами густой дым, как низкое облако, повисал над приветливой, живописной долиной у подножия вековых молчаливых гор. Им пришлось пройти через рудники, голое, мрачное место, где чахлые ростки лишь изредка виднелись среди светлых вкраплений руды; кругом виднелись эспланады, уступы и глубокие щели вертикальных разрезов. Горы в этом месте были словно изъедены проказой, тонкий поверхностный слой, питающий растения, был снят, и земля выставляла напоказ свое пробуравленное чрево. А они все поднимались, и казалось, этому не будет конца.