В деревне он то и дело захаживал к одному из хуторян; собравшись, они в два голоса сокрушались о потерянных сбережениях. Как и у него, у хуторянина погиб на войне сын, и, как и Педро Антонио, он, похоже, больше думал о потерянных деньгах. Он уже расплатился кровью сына, а теперь у него выкачивали и содержимое кошелька; тяжело отдавать детей, молодых и сильных работников; но в конечном-то счете дети подрастают: один уходит, другой становится на его место, а семья существует по-прежнему, и хотя парой рук становится меньше, но меньше и ртом; ну а если уж и кошелек пуст, то из этого капкана не вывернешься: и дом развалится, и все разбредутся куда глаза глядят. А когда распалась семья, тут уже ничем не поможешь. Оба очень отчетливо ощущали этот дух семьи, во имя которого люди приносят жертвы.
– Не горюй, – говорил ему Педро Антонио. – На небе нам сторицей воздастся.
– И в церкви так говорят… А у меня один в армии, а другого нет уже; я да женщины мои – больше работать некому… Если так и дальше пойдет, придется продать хутор… что тогда моему сыну делать?
Педро Антонио думал о будущем, о том, какая старость ожидает его. Иногда он сетовал на то, что слишком мало горюет по сыну, но тут же успокаивал себя: «Каждый должен нести свой крест радостно». Но странно было, что слишком легким оказался этот крест… А может, его ждал крест и потяжелее?
После сокрушительного поражения карлистов в Ируне, когда армия, ведомая самим Королем, была обращена в позорное бегство, кондитер вновь приехал в Дуранго. Войско бежало; несчастные раненые, вынужденные покинуть лазареты, гибли в снегах. Неудача дала повод новым внутренним распрям, Король приговорил двух командиров к смертной казни как трусов и изменников.
На этот раз Педро Антонио удалось-таки найти дона Хосе Марию, который, увидев кондитера, напустил на себя скорбный вид и сказал:
– Насылая на нас невзгоды, Господь испытывает наше терпение… Но мы, недостойные, на кого снизошла неизреченная благодать, находя утешение в вере…
Заладив свое, он уже не мог остановиться; но, поблагодарив его, Педро Антонио воскликнул:
– Все пропало!
– Конечно! Если только не терять попусту время здесь, а идти прямо на Мадрид… На Мадрид!
Военные события свели всю его программу конкретных действий, о которой он так страстно толковал перед войной, к одной этой фразе: «На Мадрид!». Главную задачу он видел теперь в том, чтобы овладеть координирующим центром, в двадцать четыре часа взять нити правления в свои руки – и перед его программой открывалась широкая дорога.
– А как же мои проценты? – спросил Педро Антонио.
Дон Хосе Мария с удивлением взглянул на человека, который, потеряв сына, беспокоится о деньгах.
– На Мадрид! На Мадрид! – с жаром воскликнул сочувствующий, словно бы заканчивая вслух мысленный монолог.
Они все-таки поговорили о денежных делах, и Педро Антонио немного успокоился.
Озабоченность судьбой своих вложений мало-помалу превратилась у него в навязчивую идею, которая тем не менее была не в силах заглушить то и дело готовую болью прорваться трепетную мысль о потерянном сыне.
– Что-то не нравится мне Педро Антонио, – говорила Хосефа Игнасия своему деверю, священнику, – боюсь, как бы не тронулся умом; только и твердит полный день, что по миру пойдем, ворчит, что трачу много… А о бедном нашем Игнасио ни слова… Ах, сынок! Господи Иисусе, какое несчастье!
Под Рождество, в конце семьдесят четвертого года, Педро Антонио частенько захаживал на хутор к одному из родственников и там, сидя на большой кухне у очага, где готовился ужин, слушал разговоры о бесконечных крестьянских заботах и задумчиво глядел на волнистые языки пламени, которое, потрескивая, рвалось на волю и лизало, то вытягиваясь, то укорачиваясь, закопченную стену. И тогда ему вспоминался тихо тлеющий огонь его жаровни в лавке, то, как ворошил он переливающиеся трепетным красным жаром угли, а в это время рядом шел горячий спор между дядюшкой Паскуалем и доном Эустакьо; тот смирный, покорный огонь, свернувшийся, как преданный пес, у ног хозяина, которому, сгорая, он приносил себя в жертву. При виде пламени ему представлялось чистилище, а оно наводило на мысли о сыне, и, молясь о его душе, Педро Антонио тихонько бормотал «Отче наш».
Не было еще в жизни Хосефы Игнасии такого печального Рождества. Муж ее встретил праздник с той же невозмутимой покорностью, с какой встречал все после смерти сына, но уже не заводил рассказов о былом, доставлявших ему прежде такую радость. Брат-священник, пытаясь ободрить и развлечь его, рассказывал о победе карлистского оружия в Урньете в день Непорочного зачатия, и о мятеже, который подняли в Сагунте либеральные войска, поддерживающие Альфонсито, сына королевы, низложенной сентябрьской революцией. С ожесточением, присущим горячим сторонникам какой-либо одной идеи, он говорил о том, что теперь во главе каждого войска будет стоять свой король и шансы противников уравняются; к одному королю будут тянуться люди, любящие порядок, зажиточные; другой будет служить живым символом славы для своих солдат.