Как-то они отправились в горы. Подъем утомлял Пачико, им приходилось время от времени останавливаться, и тогда он глубоко дышал, не без опаски прислушиваясь к своим легким, а Игнасио, глядя на него, думал: «Бедняга! Долго не протянет, чахоточный». Поднявшись на вершину, они устроили привал, растянувшись на траве и изредка переговариваясь, и Пачико радостно глядел на деревья, облака, на всю залитую солнечным светом окрестность, где все было так не похоже на печальную домашнюю утварь – покорные поделки человека. Окружавший их вид казался составленной из разноцветных кусочков мозаикой, представлявшей всю гамму зеленых оттенков – от выцветших, желтоватых скошенных полей до почти черных с прозеленью рощ, – все это было настоящее. Следы человеческого труда виднелись по склонам, почти достигая вершин; большие пятна подвижной тени, тени облаков, скользили по нолям, и ястреб, как символ силы, широко распластав крылья и словно застыв, парил в вышине. Все кругом источало покой, и тишина невольно заставляла притихнуть.
На обратном пути они зашли перекусить, и тут-то Пачико разговорился. Он говорил обиняками и намеками, перескакивая с предмета на предмет, так что казалось, ему не важно, поймут ли его. Он сказал, что все правы и никто не прав, что белые и черные для него все одно, поскольку они, как шахматные фигуры, движутся но расчерченным квадратам, переставляемые рукой незримого игрока; что сам он не карлист, не либерал, не монархист, не республиканец и в то же время – все они вместе. «Я? Ну, я сам по себе, вроде засушенного насекомого из коллекции, наколотого на булавку и с табличкой: род такой-то, вид такой-то… Все партии – чушь…»
– Наша партия – это братская община! – воскликнул Игнасио, припомнив одну из фраз Селестино, но тут же устыдился и пожалел о сказанном.
– Называй как хочешь; община – тоже чушь!
– Хорошо! Ну а ты-то кто?
– Я? Франсиско Сабальбиде. Не обижайся, но только дураки могут думать всегда одинаково и подписываться под одной программой…
Игнасио было больно слушать, как Пачико заносчиво называет всех идиотами и видит во всех если не плутов, то дураков. Уж лучше пусть Хуанито называет его мракобесом, фанатиком, мятежником; все лучше, чем быть идиотом. Но спорщик этот Сабальбиде был образцовый: ничего не отрицая, он, казалось бы, со всем соглашался, по всем уступал, но только затем, чтобы незаметно вновь вернуться к своей мысли, превратив ее в прямо противоположную. Наконец, с совершенной серьезностью, он сказал, что карлистская партия, может быть, и сделает страну счастливой, но окажется права только в том случае, если победит, и закончил: «Вещи таковы, каковы они есть, и иными быть не могут, и только тот добивается того, чего захочет, кто довольствуется тем, что имеет… А вы можете махать кулаками, это ваше право…» Не зная, пожалеть ли человека, который так думает, или обидеться, Игнасио воскликнул: «Нет, вы только послушайте!»
На следующий, воскресный, день они встретились вновь, предчувствуя, что спор возобновится. Хуанито, возмущаясь случайно услышанным разговором матери и сестры о проповеди, на которой они были, накинулся на священников, монахов и монашек, называя их дармоедами и говоря, что и чистилище для них слишком хорошо.
– Отними у человека веру, и он вконец одичает! – отозвался Игнасио.
– Но главное, – сказал Хуанито, взглянув на Пачико, – что я не мог бы поверить, даже если бы захотел… И уж если я чего-то не понимаю, то, не пойму никогда…
– Но ты же веришь… Да, да, веришь! А это все – комедия… Просто форсишь… Говоришь так, потому что этот здесь…
Тогда Хуанито напомнил Игнасио о его похождениях, тот вспылил, и они стали обмениваться колкостями, между тем как Сабальбиде молча, с улыбкой глядел на них. Когда оба несколько успокоились, он, не без усилия скрывая дрожь в голосе, заговорил о том, что когда-то давно догматы были истинными, иначе они не могли бы и возникнуть, но что сегодня их нельзя считать ни истинными, ни ложными, поскольку они утратили свой сокровенный смысл.
Монолог Пачико затянулся, и, когда приятели разошлись, обоих его слушателей и вправду бросало то в жар, то в холод, и сотни неясных мыслей роились в их умах, впервые столкнувшихся с такой весьма странной точкой зрения.
Однажды апрельским вечером дон Хосе Мариа зашел в лавку Педро Антонио, и между ними завязался разговор об открывшихся одиннадцатого февраля Учредительных кортесах, о геройском поведении на них карлистского меньшинства и об одном из самых больных вопросов о религиозном.