Вид этого шествия привел Игнасио в необычайное волнение, и в памяти его воскресли, казалось, уже позабытые, далекие образы: Хосе Мариа в горах Сьерра-Морены, а вслед за ним – смутные, неясные фигуры Карла Великого и двенадцати его пэров, «разящих неверных, псе в кольчугах и латах»; великана Фьерабраса, ростом с башню; Оливерос де Кастилья и Артус де Альгарбе; Сид Руй Диас, Охьер, Брутамонте, Феррагус и Кабрера в белом, развевающемся за плечами плаще. Толпа смутных образов, воскресших в памяти, безотчетно полнила его душу безмолвным шумом того мира, в котором он жил до рождения, смешиваясь с далеким, слабым и нежным запахом отцовской лавки. И по какому-то таинственному наитию при виде людей Сайта Круса он вспомнил о Пачико.
Это было нечто древнее, нечто исконное и своеобычное, что оказалось созвучно духу гор и воплощало в себе неясный идеал народного карлизма; это был партизанский отряд, а не прообраз какой-то выдуманной армии; это были люди, словно явившиеся из эпохи бурных междуусобиц.
«Да здравствует Смита Крус! Да здравствует священник Санта Крус! Да здравствует Церковь!»
– На лошади – это он? спросил Игнасио.
– Нет, это письмоводитель; а он вон, рядом, с палкой.
Взглянув, Игнасио увидел человека с низким лбом, каштановыми волосами, светлой бородой, безмолвного, сдержанного. Казалось, он не слышит приветственных возгласов толпы; равнодушно глядя на нее, он внимательно следил за своей стаей и широко шагал, опираясь на длинную палку, вооруженный лишь револьвером, рукоятка которого торчала из-под пыльной куртки. Подвернутые голубые штанины открывали мощные икры неутомимого ходока; на ногах были альпаргаты.
Среди возгласов «Да здравствует Санта Крус!», «Да здравствует Церковь!», «Да здравствуют фуэросы!» послышался робкий выкрик «Долой Лисаррагу!», но священник, пристально следивший за своими людьми, даже не повернул головы.
В тот вечер они смогли услышать о подвигах священника-вожака из уст его добровольцев, для которых не было на свете более умного, более отважного, более доброго, уважаемого и серьезного человека, чем тот немногословный, способный часами в одиночку бродить по горам человек, чьи глаза на заросшем бородой лице так глядели из-под берета, что взгляда их не мог выдержать ни один из его парней, – человек, так спокойно отдававший приказы о расстрелах. Нет, черт побери, нельзя воевать так, как хочет этот святоша Лиссарага, с прохладцей и уповая на одного Господа; береги свою кровь, но не жалей чужую! Если они не будут убивать, убьют их. И священник знал, что делал, когда давал осужденному полчаса, чтобы уладить свои отношения с Богом. Часто он сам, без лишних слов, объяснял своим парням основания для приговора: из-за этого пропало трое наших; из-за этой схватили четверых; этот предал, и из-за него погибло несколько человек; и когда он затем обращался к добровольцам с вопросом, согласны ли они с приговором, те отвечали: «Да, господин!» («Bay, jaunâ!») Случались порой и курьезы. Например, бедные карабинеры! Ведь как они плакали и кричали: «Да здравствует Карл VII!» – не помогло: их командир, лейтенант, уже успел обругать Карла последними словами.
– А помните, – рассказывал один из парней, – как вели мы прапорщика и наш его узнал. «Это ты, мол, – спрашивает, – плюнул мне в лицо, когда меня взяли в Орресоле?» А тот ему: «Так точно, я!» Ну, наш и говорит: «Доведите, мол, до перекрестка и кончайте». Ну, а мы выпивши были: в общем, дошли до перекрестка и… глазом моргнуть не успел!
И тот же самый страшный человек умел растрогать их до слез, рассказывая о бедствиях войны.
– Ему бы вам о Боге рассказывать…
– Дону Мануэлю Бог не нужен, ему война нужна.
Им была нужна война, и воевать они умели. Они то разделялись, то соединялись вновь, ели и пили вдосталь: брали в деревнях хлеб, вино, мясо, иногда дон Мануэль угощал их кофе, ликером, сигарами, а иногда и платил по десяти реалов в день. При нем, единственно возможном, истинном вожаке, все были равны, все были вооружены одинаково и несли равные тяготы; одинаковое мужество требовалось от рядового и от офицера; а если кто задирал нос – получай! Сколько раз где-нибудь в горах, на привале они садились все вместе и пускали по кругу бурдюк с вином – хорошенько промочить глотку. Он был суров, это верно; но он был суров с тем, кто этого заслуживал, с врагом, а к своим относился строго, но по-доброму. Одного он велел расстрелять за воровство; и не дай Бог напроказить по женской части: тут он был неумолим. За ним самим таких слабостей не водилось, и женские слезы его не трогали; одну он приказал расстрелять даже на сносях. И что застанут врасплох – с ним тоже можно было не бояться; уж он-то был всегда начеку, спал под открытым небом, на балконах священнических домов, где они останавливались, а в случае чего мигом поднимал весь отряд на ноги. Молодой парнишка рассказывал, что стоял он как-то на часах и вздремнул было немного, и вдруг – как в страшном сне – голос, сердце у него так и застучало: «Эусебьо!» – и весь он задрожал, увидев священника, а тот сказал только: «Следующий раз берегись!»; так парнишка с тех пор чтобы заснуть – упаси Боже!