Бесконечные комментарии дядюшки Эметерио по поводу хода военных операций Игнасио слушал с удовольствием, но так же бездумно, как слушают шум дождя. Дядюшка говорил о скором падении Бильбао, о долгожданной победе, о том, с каким нетерпением ожидают этой минуты крестьяне, в которых просыпаются былые страсти, и другие города, завидовавшие тому, который стремился их поглотить.
Но особенно живыми и яркими становились рассуждения дона Эметерио в те далеко не редкие дни, когда он с приятелями отмечал очередную новость обильной трапезой и щедрым возлиянием. Да и как иначе могли они отмечать победы, если не застольем? Разве возможен в деревне другой праздник, другое развлечение?
В один из ноябрьских дней дон Хуан бродил по пристани, превращенной в рынок. Печальное зрелище представляли сваленные грудами фрукты, брошенный скот. Здесь правила война, и все имело вид военной добычи, отнюдь не напоминая привычный размеренный ход торговых операций; пристань с разбросанными в беспорядке товарами была похожа больше на военный лагерь, где блеяли пленные овцы и слонялись беспризорные свиньи; это была уже не та пристань, к которой когда-то приставали корабли с грузом какао, развозимого затем по всей Испании. Даже коммерции война придавала варварское обличье, превращая ее в некое торжище кочевых племен. Невеселые мысли одолевали дона Хуана и когда, возвращаясь домой, он заходил в свой опустелый темный склад, тоже переживавший не лучшие дни.
– Завезли мерланов, по тридцать куарто[108] за фунт… дешево по нынешним временам… – сообщил ему как-то брат.
– Рад за тебя! – торжественно и печально ответил дон Хуан.
Дона Мигеля чехарда политических событий развлекала, и, только оставшись наедине, он сетовал про себя на неудобства, связанные с солдатским постоем, на скудость рынка.
В последнее время он издали, тайком следил за своей племянницей Рафаэлой, стоило лишь той пойти гулять в компании подруг и Энрике, братниного соседа. «И всюду за ней этот гусь! – думал он. – Такой ведь и украдет, с него станется!.. В хороших же руках она тогда окажется!.. Краснобай этот скоро совсем девчонке голову закружит… Нет, не стоит он ее, не стоит…» И, воровски прячась, он продолжал следовать за ними издали. Используя малейший предлог – сказать о том, что завезли мерланов[109] из Ларедо, по пяти реалов за фунт, или что-нибудь в этом роде, – он заходил к невестке и, чувствуя от сознания нелепости своего поведения неприятное покалывание внутри, украдкой бросал на племянницу быстрые взгляды.
Марселино, младший брат, приставал к ней:
– Да, да, думаешь, мы не видим… Как будто мы не знаем…
– Молчи, глупый, – обрывала его сестра, краснея как маков цвет.
– Ой уж! Расскажи-ка нам лучше про своего женишка.
– Марселино! Как тебе не стыдно! Ну-ка помолчи! – восклицал дон Мигель, бледнея так же отчаянно, как пунцовела племянница.
Дома, после ужина, безуспешно пытаясь отвлечься пасьянсами, он то и дело погружался в задумчивость, безмолвно беседуя с неким туманным, ласковым и кротким видением.
Последнее время дон Мигель[110] больше всего полюбил день святого Михаила, который жители города, не имея теперь возможности праздновать его в Басаури, стали справлять в Аренале, в предместье. Сентябрь выдался погожий, тихий, и многие из тех, кто, испугавшись, покинул Бильбао в первые тревожные дни, уже вернулись в город. И каждый раз дон Мигель не упускал случая добродушно подшутить над повешенной на кладбищенских воротах надписью: «Вход воспрещен».
– Даже святого и неотъемлемого права умереть мы и то теперь лишены.
В этот тихий и ласковый день, когда стоящее над осенними горами солнце, пробиваясь сквозь легкие, прозрачные облака, мягким светлым дождем сеется на землю, в этот день одинокий холостяк вместе со всеми радовался тому, чему радовались все вокруг него.
Когда он вышел из дома, было еще рано, и тамбуринщик, в красном камзоле и синих панталонах, ходил по улицам, будя тамбурином и свистком любителей поспать. Здесь, на улицах города, со всех сторон окруженного горами, населенного сыновьями и дочерьми крестьян, тамбурин и свисток на заре звучали как песнь попавшей в клетку птицы, как память о лесе, где она родилась. От пискливых звуков свистка, резких, как зеленые краски гор, то и дело прерывавших мерную, глухую дробь тамбурина, на дона Мигеля веяло деревенской свежестью, и ему казалось, что он слышит неумолчное журчанье ручья, расшитое пестрым узором птичьих трелей.