– Это катастрофа, катастрофа! – повторял дон Эпифанио, – Какие разрушения! Говорят, что, если они возьмут город, даже имя его сотрут с лица земли. И действительно, тут «Ла-Гэрра» права, самые большие наши враги – попы и крестьяне.
«Ла-Гэрра» раздувала в своих читателях ненависть к крестьянам, описывая, какую ненависть испытывает сельское население к Бильбао; газета требовала всего для Бильбао и ничего для Бискайи, а также настаивала на отделении от Сеньории города, которому впредь не придется гнуть спину перед синедрионом в Гернике; следовало одним разом покончить с долгой тяжбой между людьми, толпящимися на городских улицах, и людьми, рассеянными по горным хуторам, с тяжбой, уходящей в глубь бискайской истории, с враждой между городом и горами, с борьбой между землепашцем и купцом.
– То-то ясно заговорили! – восклицали в горах.
На неделе, последовавшей за днем святого Иосифа, люди стали обращать внимание на растущую нехватку продовольствия. Всех жителей перевели на паек: фунт хлеба в день для несших службу и полфунта для остальных; кроме того, была проведена ревизия складов, но дону Хуану удалось-таки скрыть свои два мешка муки, в то время как некоторым пришлось заплатить за подобное же двадцать пять дуро штрафа.
как гласит одна из песенок того времени.
Часто слышалась далекая стрельба, и любопытные, пользуясь затишьем, ходили посмотреть на дымы освободительной армии и потолковать о них. Некоторым виделась в горах наша артиллерия; другим – колонны войск, многим же – ничего.
– Это в Носедале!
– Нет, сеньор, это в Сан-Педро-Абанто!
– А я вам говорю, что этот дым с той стороны, из Соморростро!
– С той стороны! Эк куда хватили!
– Послушайте, Субьета, а где же ваша изогнутая подзорная труба?
– Вон там, направо, неужели вы не видите? Да вон там! А трубу-то заклинило…
– У самих-то глаза паутиной заросли…
– А вам все мерещится…
Однажды утром караульные собрались в доме, в котором они укрывались и над дверями которого висела вывеска: «Образцовый дом умалишенных, выписка – в Леганес».
– Серрано побили, – говорили одни, услышав колокольный звон семнадцатого числа.
– Армия продолжает победное шествие! – восклицал дон Эпифанио, повторяя любимую фразу бригадира, бывшую тогда в моде.
После смерти матери Рафаэла почувствовала, что изменилась. Помимо серьезности, проявившейся в ухаживании за ней, она унаследовала от матери чувство постоянной и озабоченной тревоги за отца и братьев. На протяжении дня Рафаэла была полностью поглощена делами, однако ночью ее мучили неотвязные вопросы: «Неужели они возьмут город? Хватит ли нам продуктов?» – которые словно произносил в ее душе голос матери, хозяйки дома, между тем как ее еще неокрепшее чувство к Энрике, в котором она не признавалась пока даже себе, звучало все громче в такт биенью ее сердца. Дон Эпифанио, постоянно бывший рядом, называл ее то матушкой, то хозяйкой.
– Вот останусь жить с вами… И не из-за того, что белье всегда будет чистое и пуговицы пришиты, это что… С тобой ведь вообще: не успел о чем подумать – глядь, а ты уже все сделала… Дай тебе Бог хорошего мужа. Что краснеешь? Будь мне годков под тридцать… Поглядим, что у вас с Энрике получится…
– И что вы такое говорите! – отвечала Рафаэла, пристально глядя в темную глубь склада.
Двадцать восьмого обстрел возобновился; четыре дня грохотали неприятельские мортиры, пока первого апреля, в Великий вторник, не наступила пауза – Страстная неделя.
Пшеничной муки не хватало, и ее стали на четверть мешать с бобовой, по пять куарто за фунт. В таком хлебе попадались жучки, он был жесткий, грубый и едва годился в пищу.
– Есть еще хлебушек! Повоюем! – восклицала донья Марикита.
Пока люди могли так говорить, они могли пропитаться и призраком хлеба, ведь не хлебом единым жив человек.