Утерев слезы, она спустилась в склад и тут же встретила дядюшку Мигеля.
– Здравствуй, здравствуй, племянница. Значит, теперь ты в доме хозяйка…
«Заметил ли он, что я плакала?» – подумала она.
Дон Мигель принялся с уморительными подробностями описывать заседания так называемого «баночного трибунала», который разбирал тяжбы из-за консервов, составлявших значительную часть продовольственного запаса.
– А уж какие там кипят страсти! «Эта сеньора не захотела уступить мне банку тунца в томате меньше, чем за двенадцать реалов, а на этикетке стоит – шесть…» Прелесть! Вот кончится война, и будем мы рассказывать, почему и как отстояли наш Бильбао… Завтра представление в театре, в честь прекрасного пола; пойдешь, а, Рафаэла?
– Но траур…
– Какой еще траур!.. Теперь не до трауров и церемоний.
Рафаэла пошла на праздник, куда стеклось множество народу. Почти весь город пришел сюда, чтобы каждый мог зарядиться частицей общего воодушевления. Звучали оркестры и хоры; был исполнен, на мотив хоты, гимн резервистов. И как отзывались в каждом сердце слова:
И вновь и вновь, слитно подхваченное, гремело слово «Свобода», за которым рисовалось, по меньшей мере, райское блаженство.
Но Рафаэлу больше трогала другая, медленная, протяжная песня, в которой пелось о мирном торговце, взявшем в руки оружие и приветствующем своего Бога, свое отечество и свою мать.
Нет, слез своей матери она уже не увидит.
Из театра все выходили ободренные, полные новых сил.
На улицах звучали не особо музыкальные серенады, в которых уже не в шутку, а всерьез певцы называли врагов убийцами, поджигателями, кровожадными индейцами, фарисеями, трусами; героем серенад был резервист в шотландской шапочке, который, одаривая городских барышень обворожительной улыбкой, отважно выслеживал прячущихся в горах кровожадных индейцев.
звучало на улицах, меж тем как хлеб из бобовой муки кончился и пришлось перейти на кукурузную.
Обстрелы не возобновлялись, и детей со склада Арана решено было отправить в школу, чтобы не путались под ногами. Классы устроили в первом этаже одного из зданий, и, собравшись вместе, мальчишки обменивались свежими впечатлениями, всем тем, что так и рвалось с языка.
– У нас четверых убило…
– А у нас шестерых,…
– А у нас – двенадцать…
– Ври-ври, да не завирайся!..
– Вот те крест!
– А по шее не хочешь? Скажи еще, что на вас двенадцать бомб упало… Зазнавала!..
– Я больше всех осколков собрал!..
– Эва! Ну и что?…
– Моя бабка говорит, они лаз роют… Как тогда…
– Рассказывай! Карлистка твоя бабка!..
– Карлистка? Моя бабка карлистка? Да я тебе!.. Ну-ка, повтори… еще раз скажешь, в глаз дам…
– Куда им! Они рогаток военных боятся!.. Видел рогатки?
– Не-а! А какие они?
– В Сендехе, на батарее смерти… с шипами такими здоровенными!..
– Ну и что? Прошлый раз они мавров привезли, так те так через траншеи и сигали…
– Ох, ох, ох!.. Это что, тоже твоя бабка говорит?…
– Мавров? Это как те, которые на площади на штыках плясали?… Таких, да?… Здорово! Как разбегутся, да как сиганут!..
– Заткнись, балда! Ты что, этому веришь?… Его бабка языком как метлой метет!.. Они наших только увидят – и наутек!
– Мавры?
– Карлисты, балда!
В этих разговорах сквозило свежее, поэтическое видение войны, видение поистине гомеровское, сотканное из виденного на самом деле и из того, что им мерещилось и чудилось на каждом шагу.
Какое небывалое удовольствие было – слушать и самому рассказывать все эти небылицы! Какое небывалое удовольствие было – расцвечивать правду вымыслом и превращать войну в поэму! Рассказчики слушали друг друга раскрыв рот; в то время как взрослые страдали от тягот войны, дети творили из нее поэзию. Живущие только сегодняшним днем, чистые душой и сердцем, без забот о будущем, равнодушные к кипению взрослых страстей, не разумеющие глубинных причин и последствий войны, они видели в ней лишь чистую форму, игру, полную неизведанных ощущений.