– Что же делать, коли это так, – продолжал дядюшка Паскуаль, втягивая очередную понюшку и придавая своему тону легкий оттенок наставительности. – Игнасио надо беречь… Не дай Бог, попадет в дурную компанию… И поосторожнее с этими новыми идеями. Возраст у него сейчас критический, и надо быть начеку. Повторяю – глаз да глаз, и слава Богу, что натура у него хорошая и сердце доброе. А если Арана своего мальчишку вовремя не укоротит, эти его идеи далеко заведут… да и сам-то отец…
Он умолк, задумавшись о характере своего племянника, о том возрасте, когда жар в крови заставляет молодых людей куролесить. И, не слушая брата, продолжавшего ему что-то говорить, он думал о вожделениях плоти, которые так нелегко обуздать, и о гордыне духа, что подстерегает нас до последнего часа. В эти дни он готовил новую проповедь.
– Глаз да глаз, – повторил он. – Берегитесь гордыни… Нет порока опасней…
И он углубился в отвлеченные рассуждения, совершенно оставив в стороне Игнасио и контору Араны, и только уходя сказал:
– Так вот – вы просили у меня совета, и я вам его дал… Поступайте как знаете; но думаю, Арана не обидится, если вы отправите мальчика в другую контору… Ну, скажем, к Агирре…
Он выдержал паузу; супруги промолчали, и он удалился.
Было решено отправить Игнасио к Агирре.
– А по-моему, так и у Араны было бы неплохо, – сказала жена.
– Неплохо-то неплохо… Конечно, неплохо; так ведь сама слышала, что сказал Паскуаль.
И вот Игнасио начал ходить в контору. Поначалу все казалось ему внове и даже нравилось, но очень скоро скамья, сидя на которой он с утра до вечера вел счет чужим деньгам, превратилась для него в орудие пытки. Ненависть к конторе постепенно перерастала в ненависть к Бильбао и к городам вообще. Ему хотелось бы жить в какой-нибудь самой дальней стороне, самой глухой деревушке, куда не ступала нога горожанина. Внуки крестьян, живущие в Бильбао, смеялись над своими предками; Игнасио больно было видеть, как издеваются над селянами, и он начал скрывать, что сам – горожанин, и, хотя и не знал баскского, стал намеренно и как бы хвастаясь этим коверкать свой испанский, на котором говорил с пеленок, в то время как родители вели беседы друг с другом по-баскски.
Возненавидя город, он полюбил горы. С нетерпением ждал он воскресенья, чтобы отправиться в очередную вылазку вместе с Хуаном Хосе. На городских улицах Игнасио задыхался, прогулки по ним вызывали у него отвращение. И, напротив, как прекрасно было в горах, где не встретишь нелепого городского щеголя или разряженную барышню и где они могли кричать во все горло или, расстегнув рубашки, подставлять грудь порывам свежего ветра!
Они выходили по воскресеньям, после обеда, хотя иногда жара стояла поистине невыносимая, неподвижный шар солнца висел над землей и даже тень замерших без ветра деревьев не давала прохлады. Свернув с дороги, они карабкались в гору, цепляясь за стебли дрока, вдыхая нежный запах вереска и папоротника. Не давая себе передышки, упрямо лезли вверх, а добравшись до вершины, жалели о том, что поблизости нет другой, еще выше, валились на траву и, заложив руки за голову, глядели в небо, с наслаждением чувствуя, как вольный ветер, ветер гор и небес, в которых проплывали иногда облачные пряди, остужает их разгоряченные, вспотевшие лица. Им казалось, что вместе с потом из них выходит все дурное, связанное с городом, что они обновляются. Широко развернувшись, вздымались перед ними, плечо к плечу, горные великаны Бискайи, а иногда случалось, что проплывавшее у их ног облако скрывало долину, как волшебное, смутно волнуемое море, а в дымчатой глубине этого воздушного моря, подобно затонувшему городу, [53]был еле различим Бильбао.
Спускаясь, гордые тем, что одолели вершину, они заходили выпить кружку молока или стакан чаколи [54]в один из тех хуторов, на воротах которых висел грубо приклеенный потускневший от времени и непогоды Святой образ. Они заводили разговор с хозяином, к которому Хуан Хосе, чтобы выказать свой интерес, обращался с бесчисленными вопросами.
Последнее время Игнасио не любил ходить в гости, старался не встречаться на улице со знакомыми барышнями и краснел, завидев уже подросшую хорошенькую Рафаэлу, с которой столько играл в детстве. Отказывался он гулять и на Кампо-де-Волантин, как те, кого он называл «модниками». Тогда же он увлекся пелотой, [55]в которую играл хорошо и помногу, особенно после обеда, перед тем как идти в контору, и вкладывал в игру всю душу. Соперников он не боялся и с горделивым видом давал посмотреть и потрогать мозоли на руках.
Но поиграть в пелоту или выбраться в горы удавалось отнюдь не каждый день; приходилось ждать воскресенья, которое к тому же могло оказаться дождливым. А в эти пасмурные вечера, когда по свинцово-серому небу летели черные тяжелые тучи, не оставалось ничего иного, как засесть в каком-нибудь чаколи, где молодежь играла в карты, ужинала и шумно болтала.
Вместе с Игнасио на подобные ужины собирались Хуан Хосе, Хуанито Арана и другие, и, между прочим, некто Рафаэль, которого Игнасио терпеть не мог за то, что тот, выпив, начинал взахлеб читать стихи, не обращая внимания, слушают его или нет. То были стихи Эспронседы, Соррильи, герцога де Риваса, Никомедеса Пастора Диаса – мерные звучные строфы, которые Рафаэль декламировал нараспев однообразно напыщенным тоном, запоздалое эхо литературной революции, разразившейся в Мадриде, где, в то время как на севере страны сражались кристиносы [56]и карлисты, в столичных театрах разгорались не менее жаркие сражения между романтиками и классицистами.
О чем только не говорили в чаколи! Рафаэль наполнял до половины суживающийся кверху стакан, смотрел его на свет, оценивая цвет и прозрачность вина, и, выпив залпом, потуплял голову, как человек, погруженный в глубокое раздумье. К концу ужина Хуан Хосе закуривал и просил подать колоду, Игнасио перешучивался со служанкой, которую Хуанито то и дело норовил шлепнуть или ущипнуть, а Рафаэль скандировал:
– Хоть бы она сгорела, эта контора! – восклицал Игнасио под конец каждого из этих, таких задушевных вечеров.
Был воскресный весенний день. Сильный северный ветер гнал по небу едва поспевавшие друг за другом черные тучи; то вдруг обрушивался ливень, то дождь стихал, падал редкими, крупными каплями.
Игнасио с приятелями отправился в чаколи, где, плотно поужинав, они особенно громко и много кричали, спорили и пели до хрипоты. Игнасио не сводил глаз с прислуживавшей им девушки, чувствуя внутреннее беспокойство и непонятно почему досадуя сам на себя. Он поссорился с Хуанито из-за политики, потом все вышли и, поскольку время было еще раннее, стали думать, куда пойти; Игнасио молчал, сердце у него сильно билось. Рафаэль отказался идти куда-либо со всеми и ушел, на ходу декламируя:
В тот вечер Игнасио с необычным для себя удовольствием слушал романтические стихи, их созвучья ласкали его слух, в то время как он буквально пожирал глазами служанку. Все плыло перед глазами; казалось, вино, а не кровь стучит в висках, и ему хотелось изрыгнуть это вино вместе с кровью. И так, за компанию, он неожиданно оказался в каких-то грязных, душных комнатах, где впервые познал плотский грех. На свежем уличном воздухе, при виде прохожих, ему стало стыдно, и, взглянув на Хуанито и вспомнив о Рафаэле, он весь покраснел, подумав: «Что же я такое сделал?»
Но плотина была прорвана, сметена разбушевавшейся страстью, и для Игнасио настала пора плотских утех. Одуряюще сытные ужины стали регулярными, и часто после них он оказывался там, где мог исторгнуть скопившуюся в нем черную кровь. Но так бывало не всегда; случалось, он оставался дома, скромно ужинал, а затем бессонно и мучительно ворочался в постели, раздраженный тем, что не удалось закончить вечер в борделе, и ему хотелось бежать туда, хотя он и знал, какое гадливое чувство испытывает к себе, возвращаясь из подобных мест.
54