Потом он стал уговаривать Игнасио сплясать с матерью. Священник ушел, а Педро Антонио, поутихнув, принялся ворошить воспоминания, невольно сопоставляя эту мирную, тихую ночь в кругу семьи с той давней, военной ночью, еще живой в его памяти.
– Рождество, благая ночь! Тридцать шесть лет тому как вошел сюда Эспартеро!.. Какая уж там благая ночь! Хуже и придумать трудно! Многие парни праздновали тогда габон вместе с отцами… А снегу было!..
И вновь повторил свой рассказ о ночи на Лучанском мосту, завершив его словами:
– Эх, будь жив дон Томас!.. Глядишь, и я бы взял ружьишко да тряхнул стариной.
– Что ты такое говоришь, Перу Антон…
– Молчи, милая, молчи; что ты в этом смыслишь? Вот наш Игнасио; и он будет не хуже меня… Зачем мы его растили? Сын должен быть в отца…
Задушевный, глубокий голос отца перевернул всю душу Игнасио; в ту ночь он без конца ворочался в постели, не в силах сомкнуть глаз, а тысячи мыслей мучительно роились в его мозгу. Отяжелевшая после сытного ужина плоть томила картинами борделя; разгоряченная вином кровь рисовала сцены войны, но за всем, как вечный, неизменный фон, вставали очертания далеких гор.
«Никак еще один заем», – подумал Педро Антонио, когда, несколько дней спустя, дон Хосе Мариа отозвал его в сторону.
– Сына берите, но денег больше не дам!
«Так, так, значит, пусть сын отрабатывает на Правое дело!» – язвительно подумал про себя заговорщик, услышав такой ответ.
Наступил новый год; король Амадео, устав отстаивать свое достоинство, отрекся, была провозглашена Республика, и карлисты смогли наконец сменить свой клич «Долой чужеземца!» на недвусмысленное: «Да здравствует Король!».
Игнасио и Хуан Хосе рыскали по окрестным горам, сгорая желанием увидеть наконец карлистские отряды, с минуты на минуту ожидая, что Ольо появится со своими товарищами у городских ворот. Они брали с собой и читали вслух прокламации, во множестве ходившие в те дни по рукам. Там, в горах, напористая риторика прокламаций жарко воспламеняла их неопытные сердца.
Обрушивая поток оскорблений на чужеземную династию, прокламации призывали «заклеймить презрением и развеять как прах» самую память о сыне преданного анафеме тюремщика бессмертного Пия IX и бросали вызов «позорной революционной вакханалии», убеждая читателя в том, что «непреходящие деяния Господни выше земных треволнений и бурь». Час пробил. «Чего еще ждать, когда общественные устои рушатся, близится хаос и воды потопа готовы обрушиться на неправедную землю; когда вера отцов попрана, родина обесчещена, а законная монархия подвергается поношениям и угрозам со стороны собственников; когда священник вынужден нищенствовать, Пречистая Дева стенает, а интересы пуэрториканских рабовладельцев [97]находятся под угрозой? Победа или смерть! Пусть Господь-воитель не покинет тех, кто, пламенея верой, не ведая числа врагов, сплотились вокруг стяга, победно развевавшегося при Коведонге и Байлене, и, не желая отныне быть рабами, жаждут свободы».
Каталонцев призывали вспомнить их славное прошлое, когда они диктовали свои законы Востоку; арагонцев – Богоматерь Пиларскую, которая помогла им изгнать со своей земли солдат Французской революции; астурийцев – тень Пелайо и Богоматерь Ковадонги; кастильцев восстанавливали против «безбожной шайки тиранов и провокаторов, которые, как зловонные жабы, раздулись от поглощенного ими незаконно отнятого у церкви имущества»; против тех, кто «ссужал им деньги под грабительские проценты, оставив их без лесов, лугов и даже без кузниц, тех, кто обогащался за их счет, обводя их вокруг пальца, и, пуская в ход тысячи ухищрений, лишал их общественного достояния, призывая то к порядку, то к анархии». «Долой всю эту нечисть; дни ее сочтены».
«К оружию!» – взывали прокламации; пора разделаться с попутчиками, с теми, кто чахлой предательской порослью возрос на обломках умеренного вольтерьянства; с теми, кто, пока верные сыны проливали свою кровь, замышлял черное предательство в Вергаре; и пусть эти безвольные, поддавшиеся соблазну корчатся в пыли, терзаемые горькими угрызениями.
Звучал призыв к тем солдатам, что воевали сначала за Изабеллу, потом за Амадео, теперь за Республику, но ни разу – за Испанию. Хватит гражданских войн; отныне все будут победителями. Король открывал свои объятия всем испанцам, готов был уважить права каждого, забыть о конкордате, [98]и даже раздувшихся жаб он готов был употребить с пользой для отечества. Война! Прах предков да пребудет с вами; к оружию! Война еретикам и флибустьерам! Война грабителям и убийцам! Долой существующий строй! Святой Иаков, защити Испанию от тех, кто хуже неверных! Да здравствует фуэросы басков, арагонцев и каталонцев! Да здравствуют кастильские франкисии! [99]Да здравствует правильно понятая свобода! Да здравствует король! Да здравствует Испания! Слава Господу!
А горы кругом были так безмятежны, безмолвны и непоколебимы: стада овец паслись по склонам, да ручеек, журча, сбегал между камней.
Шумная риторика прокламаций будоражила воображение юношей, и, оторвавшись от чтения, они озирали безмолвные вершины, ожидая увидеть на них воинов Правого дела.
Между тем дон Хосе Мариа выполнял намеченную программу.
Педро Антонио и священник зачастили на тайные сходки, и однажды Игнасио заметил, что мать украдкой утирает глаза. Он уже давно перестал ходить в контору и забросил все дела. Отец много говорил о войне, о том, как медленно собираются силы; чаще, чем раньше, вспоминал он о славном военном прошлом. Намеками и обиняками он старался вызвать Игнасио на разговор, а тот ждал, когда отец сделает первый, такой желанный шаг. И вот настал день, когда, хотя ни одного слова не было произнесено вслух, оба словно заключили между собой молчаливый договор, как бы сам собой вытекавший из их родственной близости.
Педро Антонио то искал возможности остаться наедине с сыном, то избегал ее. Случалось, что, уже решившись, он вдруг говорил себе: «Нет, рано», – и объяснение откладывалось. И вот наконец как-то раз Гамбелу, который был в лавке, увидев входящего Игнасио, сказал ему:
– Что ж это такое? Так, значит, ты и думаешь без дела слоняться? Сын должен равняться на отца… Смелее! Смелее!
– Я готов. – Что ж, противиться не буду, – одновременно сказали отец и сын.
Лед был сломан, настал черед взаимных объяснений, и дядюшка Паскуаль оказался тут как тут, чтобы скрепить своим словом отцовскую и сыновнюю волю и подготовить племянника. Ведь дело, на которое тот шел, было нешуточное.
Когда Хосефа Игнасия узнала о принятом решении, то восприняла его так же смиренно, как сорок лет назад – решение своего тогдашнего жениха Педро Антонио. Сняв с груди, она дала сыну хранящий от пули талисман, вышитый ею давно, втайне от всех.
– Пройдут Страстная и Пасха, тогда ступай, – сказал отец.
В ту ночь Игнасио почти не спал. Вот теперь он действительно чувствовал себя настоящим солдатом Правого дела; это была вершина его жизни, и целый новый мир лежал сейчас перед ним. Сны тоже были смутные, путаные: Карл Великий, Оливерос де Кастилья, Артус дель Альгарбе, Сид, Сумалакаррега и Кабрера, продираясь сквозь густой кустарник, спускались с гор.
Всю Страстную неделю Игнасио и Хуан Хосе ходили по окрестным горам и в Великий понедельник увидели с вершины Санта-Марины, в полутора лигах от Бильбао, карлистский отряд, издали похожий на разворошенный муравейник, и едва удержались, чтобы не присоединиться к нему.
Кто бы мог подумать, что на этих людей, то прятавшихся, то показывавшихся из-за ветвей, на эту горстку добровольцев возлагали свои надежды Бог, Король и Отечество?! Это были простые сельские жители, добровольцы Правого дела.
Юноши жадно глядели в даль. Словно на висящих рядами занавесах, вздымались перед ними горные хребты, подобные огромным окаменевшим волнам великого моря, и блекли, истаивали там, у последней черты.
За сумрачной грядой гор, над которой плыли темные тучи, неожиданно открывалась зеленая лощина – расцвеченный солнцем райский уголок, тихая, светлая заводь. Снопы солнечных лучей пробивались сквозь тучи, и при виде огромных застывших валов каменного прибоя, с их резкими переходами от света к тени, в душу нисходил покой.
98