На Пасху они отправились в деревню, на праздник, и танцевали там до упаду. Встретив там же Хуанито и Пачико, они на всякий случай попрощались с приятелями.
– Кто знает, может, когда-нибудь я вам еще пригожусь! – сказал Игнасио.
– Веселей! – крикнул на прощанье Пачико.
Когда, через несколько дней, в город вошел Лагунеро, Игнасио услышал, как кто-то сказал: «Вот он, новый Сурбано!» – и улыбнулся, про себя пожалев говорившего.
Педро Антонио иногда казалось, что он снова перенесся в свою беспокойную юность; вид марширующих по улицам войск волновал его; звуки рожков будили воспоминания. При виде закутанного в бурку Лагунеро ему тоже вспомнился Сурбано, наводивший ужас в Бареа, и он напомнил жене о том октябре сорок первого года, когда они только что поженились, о той поре затаенной ненависти и скрытой борьбы между прогрессистами и умеренными, когда в Бильбао, в день святой Урсулы, [100]тоже вступил закутанный в бурку человек, которого называли «Тигром». Да, это был день! Заперев лавку, он успокаивал жену, рассказывая ей о том, как воевал, а улицы города между тем были безлюдны – народ бежал в Сендеху. А что было потом! Даже за ношение берета и усов грозила смертная казнь, и со страхом ходили горожане смотреть на уже остывшие, неподвижные тела тех, кого арестовали всего только вчера.
– Ступай, ступай, Игнасио; пора покончить с ними…
Двадцать второго апреля Хосефа Игнасия повесила сыну на шею ладанку с талисманом и поцеловала его на прощанье; дядюшка Паскуаль произнес напутственное слово и обнял племянника, после чего Игнасио с отцом отправились за Хуаном Хосе; когда они пришли, тот прощался с матерью.
– Бей их, сынок, до последнего, чтоб неповадно было! – сказала та, стоя на пороге. – Нет пощады врагам Божьим! И не возвращайся, пока не станет королем дон Карлос, а убьют тебя, стану за тебя молиться.
Педро Антонио проводил их до Нового моста, где стоял передовой отряд карлистов, подозвал командира, переговорил с ним и, снова подойдя к сыну, сказал: «Будем время от времени видеться», – и вернулся в город, вспоминая о бурных днях прошлого, а особенно о том дне, тридцать третьего числа, когда он выступил из Бильбао с отрядом Сабалы, и, смутно мелькая, виделось ему все, произошедшее с ним за героические семь лет. Увидав стоявшего в дверях соседа дона Хуана, он приветствовал его почти радушно.
Когда Игнасио и Хуан Хосе добрались до Вильяро и явились в штаб, командующий принял их холодно: «Что у вас?» – и, бросив беглый взгляд на рекомендательные письма и сказав: «Завтра вас определят», – отвернулся, чтобы продолжить прерванный разговор.
«Что у вас?»У них было желание воевать! Разве так встречают добровольцев? Все здесь делалось официально, как бы по принуждению, без всякого энтузиазма.
Ночь они провели на полу в какой-то комнате, не в силах сомкнуть глаз, готовые хоть сейчас ринуться в бой. Наутро они узнали, что, в соответствии с приказом, зачислены в батальон Бильбао. Игнасио недовольно по морщился. Теперь он снова увидит тех, с кем не хотел встречаться, – старых приятелей по уличным играм и по клубу, всю эту шумную компанию, тогда как ему хотелось бы очутиться среди сельчан.
В то время батальон состоял примерно из ста человек, большинство которых было вооружено палками.
– Еще встретимся! – сказал не так давно Селестино, поймав взгляд Игнасио, устремленный на его галуны.
Да, вот он и встретился вновь со своим прежним кумиром, утратившим над ним былую власть, – так, по крайней мере, казалось. И хоть Селестино был в форме и при оружии, вид у него был как во время одного из диспутов в клубе; даже острый кончик сабли торчал как язык. И тут в глубине сердца, пусть и не отдавая себе в том ясного отчета, Игнасио понял, насколько мертвы и бесплодны все теории и системы, понял тщету и пустословие любой программы.
Шла пасхальная неделя, и добровольцев, как то и полагалось по уставу, причащали – хотя и на скорую руку. Они вкушали хлеб таинства, хлеб сильных, так, словно это был обычный паек. Многие не причащались уже по нескольку лет.
Тоскливо было Игнасио среди этих измотанных, плохо вооруженных людей, которые рыскали по деревням в поисках пропитания и которым повсюду мерещились вражеские кивера. Во всем ощущалась какая-то безнадежность; это было все равно что черпать воду из сухого колодца.
– Да, в апреле было не так! – восклицал Хуан Хосе.
– Ну! – возражал Селестино. – Терпение, все образуется. Рим тоже не сразу строился.
И вот началась череда бесконечных маршей и контрмаршей – долгие часы ходьбы по каменистым горным дорогам; случалось, не выдерживали и самые крепкие; и все это только ради того, чтобы добыть себе паек. Весенний снег лежал в горах, стылый прозрачный воздух жег лицо. Дорога шла то сумрачным сырым ущельем, по дну которого бежала, журча, скрытая кустарником речка; то вдруг за ущельем открывалась плодородная долина или дальние горы, по небу над которыми можно было догадаться о близости моря; а иногда, пробившись сквозь завесу темных туч, солнечные лучи выхватывали из затененного ландшафта клочок яркой зелени. Нередко случалось им идти под мелким упрямым дождем, тягучим, как скучный разговор; дождь вымачивал их до нитки и словно смывал, растворял окружающий пейзаж. Обычно шли молча. Завидев дымок над крышей хутора или крестьянина, мирно возделывающего свою землю, они забывали, что идет война. Война – и безмолвие полей? Война – и тишина рощ? Деревья дарили им свою мирную тень; случалось, они устраивали привалы в этих рощах, где стволы деревьев, напоминавшие колонны сельского храма, поддерживали свод листвы, сквозь которую мягко сеялся солнечный свет.
Теперь Игнасио воспринимал добровольцев по-новому, иначе; стоило ему оказаться среди соратников – и он начал чувствовать происходящее так же, как чувствовали они; в глазах людей, вооружавшихся для войны, мирный труженик – человек другой породы, нечто вроде слуги. Когда они приходили на хутор, где собирались расположиться на привал или заночевать, кто-нибудь резким голосом, словно отдавая команду, кричал: «Хозяйка!» – что означало подчас и мать семейства, и женщину, распоряжавшуюся хозяйством. И не стесняясь, как завоеватели, они устраивались на просторной кухне вокруг очага – сушиться. Хуторская семья присоединялась к ним, и дети молча забивались в угол и глаз не сводили с необычных гостей. Иногда добровольцы подзывали их, спрашивали, как зовут, шутили, давали поиграть с ружьем, чувствуя такую нежность к этим невинным созданиям, какой не чувствовали никогда прежде. Игнасио тоже не раз усаживал детей себе на колени и пытался их разговорить, используя свой небогатый запас баскских слов и глядя в их то безмятежно-спокойные, то робкие, смущенные глаза.
Первые дни они с Хуаном Хосе сердились, что их не спешат вооружать, но, когда им выдали ружья, дело представилось иначе – этакая тяжесть! Им пришлось идти, неловко перекладывая ружья с одного плеча на другое, меж тем как Селестино щеголял своей саблей.
Как-то раз во время стирки Игнасио, отжимая свою прополоснутую в ледяной воде одежду, заметил рядом денщика Селестино, полоскавшего форму с галунами, и самого обладателя галунов.
– Именно сейчас, когда провозгласили Республику, надо нанести главный удар, а мы теряем время и силы, – рассуждал воинственный адвокатик.
Игнасио не мог спокойно глядеть на эти галуны и на эту саблю без ножен, болтавшуюся, как праздный язык. Разве не была игрушкой эта сабелька рядом с пропахшим порохом ружьем, ружьем, которое гремит и вспыхивает, способное поразить человека издалека? Разве не была она кичливым символом власти? В то же время он окончательно разочаровался в своих прежних приятелях по уличным сражениям и решил просить о переводе в другой батальон – тот, что был составлен из жителей отцовской деревни. Получив разрешение, они с Хуаном Хосе, одни и наконец свободные, отправились в горы. В Уркьоле наткнулись на батальон из ополченцев Дуранго – сотню человек, каждый из которых был вооружен новеньким «ремингтоном».