Вечером к Игнасио пришли мать и Гамбелу. Мать прижала его к груди, поцеловала и, осторожно и ласково поглаживая сына, стала спрашивать:
– Ну как ты здесь? Может быть, нужно чего? Не обижают тебя?
Потом разговор зашел о Короле. При виде матери Игнасио со сладкой тоской вспомнил Бильбао, от нее словно веяло влажным полумраком отцовской кондитерской.
– Отец хочет, чтобы мы оставили лавку и перебрались сюда, к тебе поближе. Говорит, сил нет терпеть. Господи Иисусе! И когда все кончится? У черных этих душа что камень. Знают ведь, что ничего у них не выйдет, а все стараются нам навредить.
Она сама захотела съездить к нему вместе с Гамбелу: в кои-то веки! И заодно взглянуть на Короля… Король! Вот это человек! Да, Король так уж Король! Горячее желание увидеть Короля влекло ее сюда не меньше, чем тоска по сыну.
А на следующий день получился настоящий праздник: они встретили Хуана Хосе с его матерью и вместе пообедали. Мать Хуана Хосе все говорила, чтобы они хорошенько били черных, Хосефа Игнасия, улыбаясь, глядела на сына, а Гамбелу, потирая руки, предвещал скорое падение Мадрида.
Хуан Хосе был полон надежд, все виделось ему в розовом свете, и он считал, что вера добровольцев способна на великие дела. Пытаясь представить, какой будет Испания при доне Карлосе, он в то же время без умолку рассуждал о планах стратегических действий. Рассказывая о том, как, если воевать по плану, можно взять Бильбао за двадцать дней, он приводил в пример осаду Парижа пруссаками и то, что он называл тактикой Мольтке. Критическим замечаниям по поводу ведения операций и организации сил не было конца.
– Береги себя! – сказала Игнасио мать на следующий день, когда они прощались.
Он чувствовал новый прилив воодушевления. Либералы сплачивались; Лисаррага взял несколько городов и готовился к штурму Эйбара, главного арсенала противника, и Вергары, места заключения достопамятного договора; дон Карлос соединился с Ольо, и повсюду только и слышалось: на Бильбао!
Как-то августовским днем Игнасио смотрел на свой город с вершины Арганды – свидетеля их детских шумных и воинственных забав. Уже стемнело, и вдоль улиц протянулись цепочки огней. Вспоминая об укромном уголке в одной из семи улиц, об отце, о друзьях, о Рафаэле, он думал: «Что-то они сейчас делают? Уж обо мне-то вряд ли помнят! А если мы возьмем город прямо сегодня, ночью?… Да, да, вот здесь была у нас перестрелка, а вот на этом хуторе мы прятались…» В этот момент к добровольцам подошел появившийся из обугленных развалин хутора крестьянин.
– Ужо этим черным! – сказал он, грозя кулаком городу.
– Что, дядя?
– Послал я за сыном, что в Бильбао в конторе служит, пусть пойдет да постреляет черных…
– Вот это славно!
– Все хутора в округе пожгли, – сказал он, указывая на развалины своего дома, – везде горело, полыхало, как костер, а эти, в городе, смеялись, небось… Поставили флаг на Морро, укрепления, пушки и стреляют по нам… Как дом мой сожгли, пришлось перебираться в Самудьо, брат у меня там…
Помолчав, он добавил:
– Сжечь надо этот Бильбао!
Игнасио не мог оторвать глаз от темной фигуры человека, который, стоя на пепелище, оставшемся от его очага, грозил городу.
– Сжечь надо этот Бильбао! Если бы видели вы… Выгнали нас всех, вещи заставили вытащить, полная телега тут стояла, и мы рядом, смотрели, как все горит… Коровы ревут, теленок под матку от страха прячется, жена с ребятишками плачут, а им – хоть бы что. Будет тебе урок, говорят… Сжечь надо этот Бильбао!
Да, так должен был наконец решиться давний спор между селянином и горожанином, спор, кровавыми отголосками которого полнится история бискайской Сеньории. Надо было одним махом покончить с механизмом обмана, со спрутом, жадные щупальца которого вытягивали все соки из деревни.
Там, внизу, на одном из горных отрогов, властно вздымались над городом старые стены древнего дома – крепости семьи Сурбаран, свидетельницы отчаянной кровопролитной вражды, помнившей суровых глав семейств, повелителей равнин, отправлявшей отряды своих наемников против строящихся городов – опоры королей. Величественные эти обломки были и остаются памятником того бурного периода, когда Бискайя переходила от семейного уклада пастушеской жизни к укладу городскому, торговому; от добрых старых нравов и обычаев – к торговым законам и писаным установлениям; от патриархального, всем ветрам открытого хутора – к сумрачным, густо заселенным улицам; от гор – к морю.
Да, должен был наконец решиться давний спор между селянином и горожанином; между бережливым человеком гор и алчным человеком моря.
Маршам и контрмаршам не было видно конца, и усталость и нетерпение все сильнее одолевали Игнасио.
В конце месяца войска коснулось живительное дуновение. Войдя как-то вечером, после долгого, утомительного перехода, в маленькую деревушку, они услышали оглушительный колокольный трезвон. Какая-то женщина, растрепанная, запыхавшаяся, с красными глазами, тащила за руку своего мужа, с которым за минуту до этого ругалась, и, восклицая: «Мы взяли Эстелью! Эстелью взяли!» – вне себя, позабыв о только что бушевавшей ссоре, увлекала его плясать в центре собравшейся кругом толпы, смеявшейся такому неожиданному повороту событий. Никому не сиделось дома. Была взята Эстелья – святыня карлизма.
Была взята Эстелья, и иезуиты вновь водворились в Лойоле – родном доме основателя Ордена.
И когда через несколько дней батальон триумфально встречали в маленьком прибрежном городке, Игнасио почувствовал, как это приятно – заслуженные благодарные рукоплескания, ведь это все тот же общий дух карлизма сражался и победил под стенами Эстельи, воодушевление всех добровольцев поддерживало и воодушевляло победителей – Ольо и Дикастильо. Все в равной степени имели право считать себя победителями.
Наконец, после стольких маршей и контрмаршей, они остановились в Дуранго, используя передышку для учебы и упражнений с оружием. Приехал повидаться с сыном и Педро Антонио, как никогда полный решимости покинуть Бильбао; появился Гамбелу, недавно назначенный таможенником, и дядюшка Эметерио из деревни.
Гамбелу восторженно рассказывал о том, что семидесятилетний дон Кастор Андечага тоже объявился в горах и обратился к бискайцам с прокламацией, в которой призывал «дух тех, кто некогда противостоял в этих горах всесильному Риму, воскреснуть в душах их сыновей, чтобы молодые сердца, возросшие под прекрасным небом, где никогда не свивало себе гнездо коварство, под шум лесов, вселяющий смелость и отвагу, заслышав призывный набат над родными долинами, исполнились воодушевления и, вспомнив о славных своих предках и о сегодняшнем позоре, предпочли бы с честью сложить свои головы на поле битвы, чем терпеть те постыдные унижения, которым подвергает их родину жалкая кучка разбойников. Не перевелось еще железо в их кузницах и дерево в их лесах, чтобы с острым копьем и крепким щитом выйти навстречу врагу; право на их стороне; история – за них; вера вселяет в них уверенность; надежда окрыляет; церковь простирает над ними свою десницу, а их отцы благословляют их». Как то и полагается, прокламация заканчивалась пышными здравицами.
– Все это прекрасно, – воскликнул священник, выслушав прокламацию, – но разве мы и без того не достаточно проповедовали войну, ободряя нерешительных, чтобы теперь, под предлогом обязательного займа, у нас выуживали наши деньги? Уж пусть этим занимается Революция и pax Christi. [107]От меня никто ничего не получит; да ведь это значит покушаться на церковные привилегии… Так мы все скоро станем либералами… Не хватает нам еще одного Мендисабаля.
– Сразу видно – священник, – сказал Гамбелу. – Что ж, держитесь за свой кошелек, только вот когда воевать не на что будет, либералы-то по вам отходную и споют…
– Отходную?! Это мы еще посмотрим! А иезуиты в Лойоле, а помазание Короля – это что, по-вашему, пустяки?… А эти генералы: один от старости из ума выжил, другой от набожности, третий – пугало огородное, и все друг перед другом расшаркиваются, а сами думают, как бы себе местечко повыгоднее отхватить… Санта Крус – вот кто нам нужен.
107
Божий мир