Выбрать главу

Идут года, а я всё чаще вспоминаю площадь Святого Марка, дворец Дожей, девочку венецианку…

ДЕД ЛЕЙБО

Увидев красивую вещь, старый еврей Лейбо обычно говорил: «Я бы взял за неё столько-то рублей». Именно взял, а не дал.

Наш район старого рынка — район глухих переулков и залитых помоями чёрных тупиков — отличался тем, что низкие дома стояли здесь стена к стене и, вскочив на крышу одного дома, можно было пробежать до следующего квартала. Так мы и делали в детстве, когда играли в «казаки-разбойники».

Дед Лейбо жил в нашем дворе на двенадцать хозяев в глинобитной завалюшке с окном в потолке и занимался тем, что перепродавал на базаре всякую рухлядь, которую несли ему со всей округи те, что стеснялись продавать сами. Летом он ходил в синагогу в белом парусиновом костюме и белой кепке с пуговичкой. Он говорил «ларок», «майстер», «сентр», любил жаловаться на свои болезни и на то, что «цены падают» и «трудно копейку иметь».

В те времена я был очень подлым мальчиком: во главе двух-трёх товарищей залезал ночью на плоскую крышу, подбирался к окну в потолке его комнатки и мяукал так отчаянно-противно, как умел на всей улице только я один. А потом, когда у меня появился электрический фонарик «жучок», мне полюбилось светить спящему деду в лицо, хлестать комнатушку таким мгновенным лучом, чтобы и проснувшись, он не успевал сообразить, в чём дело. Комнатушка была голая, только на стене, над его кроватью, висело два больших портрета молодых мужчин в военной форме. Позднее я узнал, что это сыновья деда Лев и Давид, погибшие на фронте.

— Слухайте, вже силов моих нету, знова бомбежка мерещилась, знова Киёв, — говорил он поутру соседям, — и эти коты проклятые, спасенья нету, надо настоящее окно строить…

Пожалуй, дед Лейбо любил поговорить о своём будущем окне даже больше, чем о болезнях и деньгах. Помнится, что когда он говорил об этом окне, его карие глазки увлажнялись, кончик маленького носа краснел, он снимал очки и взволнованно протирал стекла полою парусинового пиджака.

Шли годы. Жизнь становилась с каждым днём всё лучше. Цены на старую рухлядь катастрофически падали, шансов разбогатеть и построить окно оставалось у деда Лейбо всё меньше и меньше.

Ему было восемьдесят, когда в один прекрасный летний день его вызвали в военкомат и сказали:

— Дед, у тебя было два сына — Лев и Давид. Тридцать лет ты получал пенсию за младшего — рядового Льва Лейбо, погибшего смертью храбрых. А твой старший сын, капитан Давид Лейбо, считался пропавшим безвести. Теперь выяснилось, что он тоже погиб смертью храбрых. Ты получал за младшего девятнадцать рублей в месяц, а за старшего полагалось бы шестьдесят, потому что он офицер. Подавай в суд и получишь разницу за тридцать лет.

Случилось так, что в те дни я приехал домой погостить. В нашем дворе жило много новых людей, ведь с тех пор, как я мяукал на крыше, прошло двадцать лет. Дед Лейбо пригласил меня к себе, рассказал о беседе в военкомате и попросил подсчитать «сколько это будет?»

— Четырнадцать тысяч семьсот шестьдесят рублей, — доложил я через минуту.

— А на старые? — дрогнувшим голосом спросил дед.

— На старые деньги почти сто пятьдесят тысяч. Хватит окно построить и новый дом купить. Давайте напишу заявление.

— Нет, — остановил меня дед Лейбо, — не надо, я так, для интереса просил тебя сосчитать… — Он задумался, вздохнул и тихо добавил: — Нет, нет, как же я… Левко меня всю жизнь кормил, как же я его теперь… предам? Нет!

Так и не стал судиться «за разницу» дед Лейбо, о котором не только в нашем дворе, во всей округе каждый знал, что он «удушится за копейку».

В ПЕРЕДЕЛКИНЕ

На косогоре, под сенью двух старых сосен далеко видна и всем здесь известна эта могила в милой оградке из березовых жердей и терновника, увенчанная памятником из серо-палевого недолговечного камня.

Над пустынным белым полем летит и тает колокольный звон. Летит к высокому дачному лесу, в чёрной глубине которого уже зажелтели первые огни. Это звонят в старинной церкви бояр Колычевых, которая стоит в ста пятидесяти метрах от могилы поэта.

Над заснеженным полем, как и триста, и четыреста лет тому назад, лениво летают чёрные вороны, густо каркают, предвещая скорые холода. Говорят, что поле это до сих пор не застроили домами и не изрыли канализацией потому, что писатели с дач упросили начальство оставить его неприкосновенным: для вдохновения. Здесь, в лесу, на дачах, живёт много писателей и прочего склонного к вдохновению люда. К вечеру это поле между лесом и кладбищем кажется таким неприкаянным и зябким, верно, от того, что с самого утра этот люд шарит по нему глазами, раздевает догола, утепляя свои души.