Выбрать главу

— Пожалуй. Я все равно ничем не занят, — мрачно отвечает Артур Кингфишер. — Кто бы это мог быть?

Такси, подпрыгивая на ходу, петляет по пригородам Раммиджа, и Морриса Цаппа на заднем сиденье болтает из стороны в сторону. Позади машины раскручивается бесконечная лента сдвоенных однотипных домов. Во многих домах все еще спущены шторы. Люди за ними крепко спят или дремлют, храпят и портят воздух, а рассвет все увереннее поднимается над крышами, телеантеннами и трубами. Для многих обитателей домов наступающий день будет похож на вчера и на завтра: те же самые конторы, те же самые фабрики, те же самые магазины. Жизнь замкнута и движется по кругу, вертится беличье колесо, горизонты досягаемы и незыблемы. Для Морриса Цаппа такая жизнь невозможна, он даже и не пытается ее вообразить,

однако ее размеренность тем сильнее толкает его вперед, создавая особый род душевного трения, которое согревает его изнутри, и он чувствует, что другие ему завидуют, завидуют человеку, которого манит округлость земли и сулит ему новые впечатления где-то за горизонтом.

А в это время в хозяйской спальне викторианского дома на Сент-Джонс-роуд Филипп и Хилари Лоу тишком и украдкой занимаются любовью — словно дело происходит на задних сиденьях реактивного лайнера.

Проводив Морриса Цаппа и вернувшись в постель, Филипп, в халате продрогший на ветру, невольно соблазняется пышным и теплым телом своей жены. Он прижимается к ней, выгнувшись соответственно рельефу ее обширных ягодиц, обхватывает ее талию и кладет руку на тяжелый шар ее груди. Это его возбуждает и, задрав у Хилари ночную рубашку, он начинает гладить ей живот и ласкать между ног. Она податливая и влажная, хотя непонятно, спит она или нет. Крадучись как вор, он входит в нее сзади, затаив дыхание из боязни, что она очнется и оттолкнет его (такое уже случалось).

Хилари же давно не спит, хотя лежит с закрытыми глазами. Филипп тоже глаз не открывает. Он вспоминает Джой Симпсон и спальню в малиновом свете той теплой итальянской ночью. А Хилари вспоминает Морриса Цаппа, в этой же постели и в этой же спальне с задернутыми от солнца шторами, десять лет назад. Кровать ритмично поскрипывает и стукается изголовьем о стену — раз, второй, затем слышится тихий вскрик, за ним вздох, а потом наступает тишина. Филипп засыпает. Хилари открывает глаза. За все это время они ни разу не взглянули друг на друга. И не сказали друг другу ни слова.

Тем временем телефонный разговор между Берлином и Чикаго близится к концу. На том конце провода говорят на безупречном английском с едва заметным немецким акцентом.

— Артур, неужели мы так и не уговорим вас выступить у нас на конференции? Очень, очень жаль, я уверен, что ваши

мысли по поводу рецептивной эстетики многим покажутся интересными.

— Извините, Зигфрид, мне просто нечего об этом сказать. — Вы, как всегда, скромничаете, Артур. — Поверьте мне, дело не в скромности. Я и сам сожалею об этом.

— Понимаю, понимаю. Вы несомненно очень заняты… Кстати, а что вы думаете о новой должности профессора-литературоведа при ЮНЕСКО?

После продолжительной паузы Артур Кингфишер говорит:

— Как быстро разносятся новости. Она ведь еще не утверждена.

— Так слухи о ней верны?

Осторожно подбирая слова, Артур Кингфишер отвечает:

— У меня есть некоторые основания так думать.

— Я полагаю, вы будете главным консультантом конкурсной комиссии, Артур, не так ли?

— Вы поэтому мне позвонили, Зигфрид?

В Берлине слышится громкий невеселый смех.

— Да как вы могли такое подумать, дорогой друг? Уверяю вас, наше желание видеть вас на конференции в Гейдельберге совершенно искреннее.

— Вы разве не в Баден-Бадене кафедрой заведуете?

— Именно там, но конференция у нас совместная с Гейдельбергом…

— А что вы делаете в Берлине?

— Наверное, то же, что вы в Чикаго. Приехал на конференцию — что же еще? «Постмодернизм и онтологические исследования». Было несколько интересных докладов. Но наша конференция в Гейдельберге будет лучше организована… Артур, коль скоро вы заговорили об этой должности при ЮНЕСКО…

— Это вы заговорили, Зигфрид, а не я.

— С моей стороны было бы лицемерием делать вид, что она меня не интересует.

— Я этому не удивлен, Зигфрид.

— Мы ведь всегда были хорошими друзьями, Артур, не так ли? С тех пор как я написал рецензию на четвертый том ваших избранных трудов для «Нью-Йорк ревю оф букс».

— Да, Зигфрид, я рад был той рецензии. И рад был с вами поговорить.

Рука, кладущая трубку на рычажки телефона в элегантном гостиничном номере на Курфюрстендамм, затянута в черную: лайковую перчатку — при этом ее обладатель, одетый в шелковую пижаму, сидит в кровати и поглощает принесенный на подносе легкий утренний завтрак. Зигфрид фон Турпиц, как всем известно, никогда не обнажал руки в присутствии посторонних. Никто не знает, какую отвратительную рану или уродство скрывает черная лайка, хотя на этот счет было сделано много предположений: омерзительное родимое пятно, гнойный незаживающий свищ, жуткая мутация вроде птичьей лапы или же протез из пластика и нержавеющей стали взамен руки, искалеченной, как полагают сторонники последней версии, механизмом танка, которым Зигфрид фон Турпиц командовал на завершающих этапах Второй мировой войны. Какое-то мгновенье Зигфрид фон Турпиц держит черную лайковую руку на телефонной трубке, словно предотвращая возможную утечку информации из кабеля, который обеспечил соединение с Чикаго, в то время как рукою без перчатки он задумчиво крошит рогалик. Затем он снова снимает трубку и черным указательным пальцем набирает номер оператора. Заглянув в записную книжку в черном кожаном переплете, заказывает международный разговор с Парижем. Его бледное лицо в шлеме пепельных прямых волос непроницаемо и бесстрастно.

Такси Морриса Цаппа нетерпеливо фырчит перед светофором на широкой торговой улице, которая в этот час пустынна, если не считать молочного и газетного фургонов. Большой рекламный щит, предлагающий скидки на рейсы авиакомпании «Бритиш эйруэйз», — знак того, что аэропорт поблизости. Реклама поменьше, с заманчивым слоганом «Голубые глубины

зовут…», как известно Моррису по его предыдущей жизни в этом городе, приглашает в местный бассейн, а не на сходку представителей сексуальных меньшинств. Еще раз содрогнувшись от воспоминания о леденящей водной процедуре в доме Лоу, Моррис Цапп мысленно переключается на менее водянистые вещи. Если повезет, то по прибытии на место он окунется в разврат итальянской кухни, начав, к примеру, с блюда душистой нежной вермишели, затем перейдет к мясу на ребрышках по-милански, а на десерт, пожалуй, позволит себе кусок-другой фруктового кекса. Моррис судорожно сглатывает слюну. Такси устремляется вперед. Часы над ювелирной лавкой показывают точное время: половина седьмого.

В Париже, как и в Берлине, половина восьмого, поскольку в континентальной Европе иначе переходят на летнее время. В просторной спальне элитной квартиры на бульваре Гюисманс звонит стоящий на ночной тумбочке телефон. Не открывая глаз, прикрытых темными и кожистыми, как у ящерицы, веками, Мишель Тардьё, профессор-нарратолог Сорбонны, вытаскивает из-под одеяла руку и снимает трубку.

— Да? — произносит он, не открывая глаз.

— Жак? — вопрошает голос с немецким акцентом.

— Нет. Мишель.

— Какой Мишель?

— Мишель Тардьё.

На другом конце недовольно бурчат по-немецки. Затем голос продолжает по-французски с сильным немецким акцентом:

— Прошу прощения. Я ошибся номером.

— А я вас случайно не знаю? — спрашивает, зевая, Мишель Тардьё. — Мне знаком ваш голос.

— Я Зигфрид фон Турпиц. Мы были с вами в одной секции в Анн-Арбор прошлой осенью.

— А-а-а, теперь вспомнил. «Отношенияавтор-читательв нарративе».

— Я звонил моему другу по фамилии Текстель. Его имя в моей записной книжке стоит рядом с вашим, и оба номера

парижские, вот я и спутал их. Извините, дурацкая ошибка. Надеюсь, я вас не побеспокоил.

— Да нет, ничего, — отвечает Мишель, снова зевая. — Au revoir.

— Он поворачивается и обнимает лежащее рядом обнаженное тело, выгнувшись соответственно рельефу мягких ягодиц, нежно поглаживает шелковистую кожу живота и бедер и, уткнувшись в душистые локоны на затылке, шепчет: «Дорогой мой».