— Не буди лихо, пока спит тихо.
— Да, а как твоя психушка? Я и сам бы к вам сел, но этот рабовладелец меня просто достал. Ты представить себе не можешь, что он нынче выкинул. Он уговорил всех гостей заказывать рыбу, вот мне и пришлось несколько раз выходить с удочкой, ловить камсу, а потом жарить ее во фритюре, все жарить да жарить. Хотел приберечь для тебя, Богдано, немножко карамели, но тут приперлась группа немцев.
— Значит, в другой раз. Я еще приду к тебе, Лучано.
— Привет Ливии, эй-я — попей-я, ночь принадлежит мне. Да, день и впрямь выдался шебутной, но такие дни нам нужны, ты ведь знаешь, как пусто здесь будет зимой.
— Ты начал рассказывать, как твоя мать бранилась.
— Так вот, она бранится, а лестница качается, а мать это вроде бы ничуть не волнует, она изливает на нас поток брани и снова начинает нас учить, кому и что надо делать и как нам следует обрывать смоквы, хоть мы уже много лет этим занимаемся. Мне нравится ее голос, он очень к ней подходит, хриплый такой, ну как тебе это объяснить… похоже, будто таким голосом говорят ее мозолистые руки, пойми меня правильно, это может звучать нежно, когда она гладит кого-нибудь по лицу, как не сумеет никто другой, когда после сбора плодов мы, совсем замученные, лежим в своих постелях. Сбор смоквы наполняет ее гордостью.
После рюмочки приветственной инжировки Мирко откупоривает бутылку белого вина, из семейного урожая. Это шардоне. Богдан, научившийся за эти долгие годы разбираться в винах, выясняет сорт винограда и год разлива и пытается запомнить вкус.
— А знаешь, как получилось, что в Италии самое хорошее вино? А во Фриуле всех лучше белое? Традиция, Богдан, традиция, вот в чем суть. Вино лишь тогда может быть хорошим, когда оно связано с историей самого человека, понимаешь? Если твой дед чокался им на крестинах твоего отца, если оно вдохновило Джотто на роспись капеллы Скровеньи, если три тысячи лет назад его принесла какая-нибудь девушка на жертвенный алтарь. Три тысячи лет — это долгий срок. Пойми меня правильно, я вовсе не хочу сказать, что сорта винограда должны быть древними, нет, я имею в виду не лозу, а само вино, его личность, которая укоренилась в нас самих. В наших краях у людей и у вина было время, чтобы познакомиться поближе, чтобы попривыкнуть друг к другу. Это старая дружба, которая передается по наследству и человеком, и вином, и виноделом, и пьющим. Древняя дружба царит в этом краю. Тебе, может, и невдомек, но вино уже оказывало большие услуги нашему городу. Когда он был захвачен Венецией, а первый раз это случилось в тысяча двести втором году, кстати, одна из немногих дат, которую я сумел запомнить. В те времена Венеция была всему голова, и в тысяча двести втором году венецианский дож с весьма внушительной армией высадился в Триесте, с ним шло множество до зубов вооруженных крестоносцев. Не уверен, что все триестцы от души радовались приходу гостей, может, просто они уже тогда были наделены практической сметкой, которая и поныне их отличает, во всяком случае, по этому поводу они ударили в церковные колокола, делегация священнослужителей зажгла свечи, надела самое дорогое облачение и торжественно приветствовала дожа от лица жителей города. А дожа того звали Данольдо, изысканное имя, скажу я тебе, верно? Я еще в детстве мечтал заиметь гончую по кличке Данольдо. Если верить преданиям, дож выглядел весьма внушительно — высокого роста, с густыми седыми волосами. Держался он очень прямо, но не мог сделать ни шагу без поводыря, потому что был слепой как крот. И вот он стоял перед вооруженными до зубов рыцарями, венецианскими патрициями и знатью, облаченный в дорогие ткани. И требовал от Триеста безоговорочной капитуляции. Ситуация была очень сложная. Триестский епископ возгласил, что граждане Триеста сдаются. Дож на это никак не реагировал. Епископ поклялся в верности на века. Дож оставался холоден. Триест обязывался — так продолжал свою речь епископ — верно служить венецианцам, как уже служат другие города Истрии, и пообещал разделаться с пиратами из Ровиго. В ту пору они были просто бедствием для торговых дел Венеции. Дож Данольдо оставался молчалив и неподвижен. Ну что еще могли ему предложить триестцы? И снова епископ возвысил голос и торжественно, словно совершая обряд бракосочетания, поклялся: каждый год поставлять пятьдесят бочек наилучшего вина для Дворца дожей. Все глаза устремились на дожа, и в это мгновение — я часто представляю себе эту картину — по строгому лицу дожа скользнула улыбка, и он повелел подписать договор. Ты понимаешь? Наше вино сумело вызвать улыбку на устах величайшего из дожей.
Триест — портовый город, а те три дамы — портовые шлюхи, родившиеся и выросшие в городе на берегу Черного моря. Они рано научились различать, какой именно корабль вошел в гавань, знали, как надлежит себя вести долгими вечерами, по каким улицам следует расхаживать взад и вперед в юбках выше колен, чтобы привлечь к себе внимание, шуточки, свист и торопливые вопросы, хотя от их физиономий так и шибало подворотней. Две сестры, а третья — их подружка быстро усвоили истину: ничья похоть не бывает более щедрой, нежели похоть матроса или туриста. Втроем они образовали своего рода рабочую бригаду, где одна поддерживала другую, где обменивались сведениями обо всем, что услышали и узнали, где поровну делили покровительство полиции, то есть если одна из них оказывала благосклонность какому-нибудь официальному лицу, то заработанные таким образом поблажки распространялись на всех трех.
В один прекрасный день старшая из сестер сбежала на Запад. Почему — никто не знал. Она попала в Штаты, но прежнюю профессию менять не стала. Она нахваталась американских фраз и в один прекрасный день оказалась в положении. Организовать аборт ей не удалось. Дитя явилось на свет в американском госпитале. После чего земля обетованная стала далеко не столь гостеприимной. Работать с ребенком на руках было трудновато, великодушные земляки вдруг смогли обходиться без ее общества. Не получилось у тебя, и все тут! Она ела черствый хлеб, ребенок вопил, а кормить его грудью она больше не могла. Она распродала все, что у нее было. Вырученных денег, всех, до последнего цента, хватило как раз на билет домой. Родной дом — это красиво звучало. Она даже на радостях обняла младенца. На автобусе доехала до аэропорта. Самые счастливые минуты были для нее, когда после регистрации она ждала у стойки. И чувствовала себя вполне свободной. Родная авиакомпания, знакомая — национальных цветов — форма на стюардессах, а одна оказалась до того заботливой, что даже занялась ее ребенком. Исполненная радости, она ела маринованный перец, овечий сыр и колбасу. И все болтала без умолку. Жаль только, что рядом с ней сидел американец. Она бросалась в глаза, эта пассажирка, она не соблюдала правил безопасности. Заход на посадку начался внезапно, самолет резко пошел на снижение, и радости ее поубавилось. Что ее ждет дома? Как ни крути, а она ведь бежала, бегство из страны, измена родине. Страх начал сотрясать ее. Хотя, может, матери с ребенком они не сделают ничего плохого.
Впрочем, власти знали, как с ней обойтись. Владеющий литературным языком сотрудник госбезопасности накропал текст, который ей предстояло зачитать по радио. Не будь она такая страхолюдина, ее бы выпустили на телевидение, а согласия у нее никто и не спрашивал.
В самый что ни на есть прайм-тайм она хриплым голосом поведала о своих американских мытарствах, об этой ужасной стране, где к беременной женщине относятся как к собаке, хуже, чем к собаке, где ей не предоставляют отпуск и сразу после родов заставляют снова вкалывать, а пребывание в больнице стоит дорого, а помощи никто не оказывает, и заботы тоже никакой. Если кто много хворает, тому один путь — на улицу, как было и с ней, с ней и с ее новорожденным младенцем. Ей пришлось выбиваться из уличной грязи, из сточной канавы, а миллионы людей живут и умирают в этих канавах, под мостами (вполне возможно, говорит при этом Иво Шикагото, но вы поглядели бы сперва на эти мосты). Она совершила величайшую глупость в своей жизни, поверив в небылицы о Золотом Западе. Она глубоко в этом раскаивается и признательна до глубины души своей любимой родине, которая проявила к ней милосердие и понимание. Она и ее дитя вечно будут благодарны своей родине.