– Когда начал, даже не задумывался. А вышло, что о себе. До некоторой степени, – Хитоми кивнула. Наверное, она права, выходило жалко.
– Раньше ты писал совсем иначе. Тогда, до контракта. Я упросила родителей похлопотать, чтобы встретиться с тобой, я ведь тогда собрала все твои вещи. Мне было очень интересно.
– Ты собирала их, зачем? – и тут же пожалел, что спросил. Он сам отдал ей диск с текстами при встрече. А потом обещал написать стихотворение, когда-то умел и это. Сейчас это обещание кажется забавным.
Хитоми приблизилась и зашептала в ухо:
– Мне нравится. И еще, ты знаешь, мне по душе быть с тобой. И… – она не закончила.
– И мне тоже, ты знаешь, – он кашлянул, – прости. Я слетаю в Хабаровск на эти дни. Попытаюсь немного развеяться, придти в себя, нужен перерыв. Без суфлера работать тяжеловато. Темы сами не придумываются, и все время соскальзываю в написанное раньше…. – он продолжал говорить, не оборачиваясь на Хитоми.
Девушка подождала еще немного и неслышно направилась к выходу. Головин не услышал ее шагов, продолжая говорить, пустыми глазами глядя прямо перед собой, на собственное отражение, будто разговаривая уже с ним.
– Но я буду звонить оттуда каждый вечер. И ты звони. Если что, – он помолчал, хотел что-то добавить. И услышав тишину в ответ, обернулся, неожиданно поняв, что остался один.
Письмо с Последней войны
В детстве я часто просил бабушку рассказать мне о Последней войне. Она отмалчивалась, вздыхая, кивала на мелкие сопки отрогов уральских гор, видневшиеся вдали, и старалась перевести разговор на что-то другое. Если же я настаивал, бабушка непременно повторяла, поправляя седые волосы, собранные в тугой пучок на затылке, что плохо помнит то время, ведь было это так давно, да и сама Последняя война обошла ее стороной. Бабушку и маму, тогда совсем маленькую девочку, сразу же после объявления угрозы радиоактивного заражения Поволжья, эшелоном отправили сюда, в Лабытнанги. Так что ей почти нечего вспоминать. Вот только руки выдавали бабушку: пальцы начинали беспокойно трястись, словно у нее начинался новый приступ, и если я продолжал расспрашивать, в дело, обыкновенно, вмешивалась мама. Она уводила меня прочь, к любимым игрушкам; и там, среди деревянных лошадок и пластмассовых кубиков, я забывал свои вопросы, с головой погружаясь во всякий раз новые игры, что придумывала она. Мама была моим лучшим другом в те годы, им и осталась поныне, несмотря на прошедшие десятилетия. Мне как-то не удалось создать семьи, и дом на окраине Лабытнангов, у самой Оби, так и остался нашим с мамой пристанищем. Наверное, будет им и впредь.
Мне скоро тридцать, все знакомые давно завели семьи, расселились по городу или переехали на ту сторону великой реки, в соседний Салехард. Иногда я завидую им. Они воспитывают собственных детей, порой, это кажется мне чем-то из ряда вон выходящим. При редких встречах, когда я слушаю о чьем-то подрастающем потомстве, мы никак не можем найти общий язык. А однокашники с удивительной настойчивостью, раз от раза задают один и тот же вопрос, на который я только отмалчиваюсь. Киваю и перевожу разговор на другое. Как в свое время моя бабушка.
Она умерла вот уже как семь лет. Но лишь сегодня я осмелился потревожить ее память. Я поднялся на чердак, где хранились все бабушкины вещи, со времени ее смерти – надо было разобраться с потекшей крышей. Однако, едва начав работу, я почти сразу же ее и кончил. Отложил инструменты, и снес старый сундук, лежащий среди прочего хлама, в комнату; доверху набитый документами и письмами, кои бабушка хранила в неприкосновенности, точно неведомую драгоценность, запрещая кому бы то ни было касаться их. Нынешним воскресным утром я осмелился нарушить это беспрекословно выполнявшийся запрет. Открыл сундук и принялся перебирать содержимое, перекладывая рядом с собой на диван ветхие копии медкнижек, вышедшие из употребления деньги, собранные в аккуратные пачки, пропуска в промзону Салехарда, на нефтеперерабатывающий завод, где бабушка полжизни отработала начальником смены, значки депутата городского собрания, множество не пригодившихся талонов на табак и водку, просроченных удостоверений.
И письма, огромное количество писем. Перевязанные тонкой бечевкой, сложенные по годам и отправителям. Я не осмелился прочесть их, я не умею читать чужие письма. Вот только одно, лежавшее отдельно от прочих, без конверта, словно заставило меня развернуть его.
Оно было недлинным, это письмо. Лист форматной бумаги, исписанный с обеих сторон мелким мужским почерком.