У моей мамы тоже был золотой кулон, но из писем на фронт я знала, что мама отнесла его в церковь, когда Ленинград собирал деньги на танковую колонну. А потом мама умерла от голода. Я сглотнула набежавшие слёзы.
И мне сразу стало противно смотреть на лакированные туфли, купленные у польки с золотым кулоном. А может, её украшение — это память? Последняя память о дорогом человеке, бережно хранимая до самой смерти? Я оборвала свои мысли и оглянулась на девчонок, ехавших со мной в одном вагоне. Наташка, с которой я успела подружиться, оторвалась от чтения газеты «Звезда». Газеты мы ценили на вес золота и передавали их из рук в руки, пока не зачитывали до дыр.
— Антонина, никак ты хрустальные башмачки прикупила? Дашь примерить?
— Я ещё сама не меряла! — Я покосилась на грязные ноги и пошевелила пальцами. — На следующей станции встану под колонку, вымоюсь как следует и примерю.
Наташа хмыкнула:
— А я только что искупалась. Зря ты не пошла с нами на пруд! Вода хоть и мутная, но приятная!
Наташа потянулась к туфлям, рассмотрела мою обновку со всех сторон и щёлкнула пальцем по подошве:
— Ой, девчонки, смотрите, подошва-то картонная!
— Как? Как картонная?
Сорвавшись со своих мест, девушки окружили Наташу, и их возгласы колокольцами рассыпались по вагону:
— И впрямь картонная! Ну надо же! Вот жулики!
— Тонька, давай найдём ту тётку и всыплем ей по первое число! — уперев руки в боки, выкрикнула связистка Катя. Её тёмные глаза зло сощурились. — А как кланялась, как кланялась! Про детей рассказывала. Аферистка! Давить жульё надо, как вшей давить! Мы за них кровь проливали… Я на гражданке сразу в милицию пойду проситься! — Она крепко сжала кулак. — Ух, ненавижу! Тонька, и ты не давай им спуску! Пошли на розыски! Надаём ей туфлями по морде!
— Не пойду, Катюша. Да и поезд вот-вот тронется. Отстанем от эшелона, как догонять?
С высоты вагона я посмотрела на кипящую толчею перрона и внезапно поняла, что устала. Устала трястись в теплушке, устала спать на нарах, устала разговаривать с девчатами — ничего не осталось из чувств, кроме усталости. Наверное, так действует послевоенное время, когда разрывы снарядов внезапно сменяются нереальной гулкой тишиной, внутри которой слышно зудящее жужжание шмеля на цветке, и хочется сидеть и слушать его, не шевелясь и не рассуждая о смысле жизни.
Наташа протянула мне туфли:
— Ты их возьми, не выбрасывай. Верх-то хороший. В Ленинграде тебе любой сапожник подошву приделает. Наденешь, пройдёшь по улице королевой — все женихи к ногам упадут!
— Да ну их, женихов. — Я сунула туфли в вещмешок и завалилась на койку, думая о том, как он встретит меня, Ленинград, ещё далекий, но всегда близкий.
Ночью налетела гроза. Со своей койки напротив узкого окна под потолком я видела белые вспышки молний, похожие на разрывы фугасных снарядов. Всполохи на несколько мгновений освещали ряды нар в теплушке и крепко спящих девушек. Санинструктор Надя спала на спине, раскинув по сторонам руки; радистка Марина свернулась калачиком; у суровой заведующей аптекой медсанбата Раисы Васильевны русая коса свешивалась до полу.
«За всю войну отсыпаются», — подумала я вскользь, памятуя о горячих днях наступления, когда не то что поспать — глоток воды не удавалось сделать. Крепко вбитая в душу война не отпускала, то и дело прокручивая в мыслях отгремевшие бои и минуты затишья.
Гулко и дробно по крыше замолотил дождь, разбавивший сонную тишину в вагоне монотонным шумом. Накануне вечером начальник поезда — майор с хитрыми весёлыми глазами — сказал, что наш состав выгрузят в Могилёве, а дальше надо будет добираться своим ходом. Девчонки заволновались, загалдели: как же так? Обещали довезти до Смоленска, а теперь на попятную! Судя по выражению лица майора, ему постоянно приходилось оправдываться за действия вышестоящих инстанций. Он с тоской посмотрел вдоль поезда, нащупывая взглядом светофор с красным глазом фонаря, и коротко отрезал:
— Приказ. Вы люди военные, должны понимать. До Могилёва — значит до Могилёва, и баста!
Могилёв… Город, некогда входивший в состав Польши и без боя открывший ворота русской армии во время Речи Посполитой; город, не раз отражавший польско-литовские осады; город, в котором последний российский император отрёкся от престола; несостоявшаяся столица Белоруской Советской Социалистической Республики, и город, в котором до войны жила моя бабушка — мамина мама.
Бабушку звали по-старинному красиво и звучно — Евпраксия. Я называла её бабуся, а все окружающие с уважением обращались к ней Евпраксия Поликарповна. Да и как иначе? Ведь бабушка была учительницей. И не просто учительницей, а Первой учительницей. Именно так, с заглавной буквы, каллиграфически выписанной красными учительскими чернилами в школьной тетради. Сколько первоклашек прошло через её руки!