Кабанис добавил, что Шарль де Ламет отказался присоединиться к делегации, сказав:
— Я вменил бы себе в обязанность отправиться к самому безвестному патриоту, но я обвинил господина Мирабо, прямо здесь и прямо в лицо, в том, что он смертный враг нашего общества; его болезнь ни в чем не изменила моего мнения, а я не умею лгать.
— Судите же, — сказал тогда Мирабо, — насколько неприемлемо подобное поведение; во времена знаменитой царапины, о которой вы знаете[56], я не пропустил ни одного дня, не послав справиться о его здоровье или не навестив его сам. Я прекрасно знал, что он мятежник, но только не знал, что он дурак.
В тот вечер, хотя Мирабо как будто было не так плохо, почти повсюду начали поговаривать об отравлении.
В ночь с 30 на 31 марта жестокие страдания были почти непрерывны; грудь больного раздирали спазмы, а его горло словно сжимали тиски. Сжалившись над уставшим Кабанисом, Мирабо не стал его звать; однако врач проснулся задолго до рассвета и встревожился. Он послал за пиявками, а пока их не принесли, назначил больному успокаивающее из шести зерен мускуса; затем объявил, что позовет на консилиум одного из коллег.
— Я никого не хочу видеть, — печально сказал Мирабо, — на вашу долю выпали все заботы; если я вернусь к жизни, вся заслуга в том тоже будет ваша; я хочу, чтобы и вся слава досталась вам.
Кажется, именно с этого момента Мирабо, и так сильно тревожившийся по поводу своего здоровья, уверился в том, что погиб; он потребовал, чтобы к нему немедленно позвали графа де Ламарка.
Тот неоднократно приходил справиться о новостях, однако из деликатности ни разу не приближался к постели больного. Он тотчас прибежал и нашел своего друга задыхающимся на ложе страданий. В комнате, полной людей, находились госпожа дю Сайян и ее дочь госпожа д’Арагон, Фрошо, Пелленк, Этьен де Кон и даже маленький Коко, которому тогда было девять лет.
Все присутствующие вышли; встреча с гостем, которого вызвал к себе Мирабо, была для посвященных самой большой необходимостью. Дюкенуа уже умолял Ламарка съездить за бумагами Мирабо: «Ради бога, займитесь без промедления этим делом и подумайте о том, что, если мы его потеряем, какой-нибудь кредитор, настоящий или мнимый, опечатает помещение и все всё увидят». Тревожился не только этот депутат, бывший центральным звеном Плана, Монморен тоже связался с Ламарком:
— Если его жизни по-прежнему угрожает опасность, не кажется ли вам, что следует принять кое-какие предосторожности в отношении бумаг? Мне говорят, что несколько человек могут оказаться скомпрометированы.
Такая возможность была ясна Ламарку как никому другому; приходя справиться о здоровье Мирабо, он уже встревожился, видя, что вокруг его дома бродят «люди всякого сорта»; агенты Лафайета смешивались с агентами якобинцев.
Возможно, деликатность удержала Ламарка за границей осторожности; и вот теперь Мирабо его опередил, не столько чтобы избавить от опасности тех, кого он мог скомпрометировать, сколько заботясь о собственной репутации.
— Друг мой, — сказал он Ламарку, как только они остались одни, — у меня здесь много бумаг, компрометирующих немало людей — вас, других, а особенно тех, кого я так хотел избавить от грозящей им опасности. Возможно, разумнее всего будет уничтожить все эти бумаги, но признаюсь вам, что я не могу на это решиться.
Эти слова лучше всего отражают психологию Мирабо; он отнюдь не краснел за действия, которые по праву считал настолько же важными, как и свои пламенные выступления на трибуне.
— Именно в этих бумагах, — продолжал он, — потомки, как я надеюсь, найдут лучшее оправдание моему поведению в последнее время; в них честная память обо мне. Не могли бы вы забрать эти бумаги? Укрыть их от наших врагов?.. Но обещайте мне, что однажды они получат известность и что ваша дружба сумеет отомстить за память обо мне, предав их гласности.
Ламарк обещал; Мирабо как будто испытал облегчение. Призванный Пелленк помог разобрать документы, наименее интересные из которых бросили в огонь; вечером Ламарк должен был тайно перенести остальное в надежное место. Он провел часть дня подле больного; пока он молча сидел у камина, где сгорали принесенные в жертву документы, Мирабо очнулся от дремоты и позвал его.
Он собирался намекнуть на прошлогодний разговор, в котором речь зашла об умерших стоически. Ламарк тогда уверял, что самая прекрасная смерть та, когда больные сохраняют спокойствие, ничуть не сожалея о жизни и прося только, чтобы им придали положение, в котором они бы меньше страдали и умерли с удобством. Поэтому умирающий пожал руку своему другу и спросил:
56
«Знаменитой царапиной» была рана в руку, полученная Ламетом 12 ноября 1790 года во время дуэли с герцогом де Кастром. —