Эрвальд после некоторого колебания уступил и снова сел; Лотарь отправился к профессору. Эльза стала прибирать книги и тетради на столе; несколько минут длилось молчание.
Наконец она спросила:
— Вы скоро собираетесь уехать?
— Через месяц, — коротко ответил Эрвальд.
— Лотарь будет скучать без вас. Я уже теперь вижу, как тяжело ему расставаться с вами.
— Наверно, не так, как мне с ним; у Лотаря есть замена, а я… еду один. Но, по крайней мере, я увидел родину, — авось тоска по ней оставит меня в покое на некоторое время.
— Родина очень гордится своим знаменитым сыном, — заметила Эльза. — Вам постоянно это доказывают.
— О, да! — На губах Эрвальда выступила жесткая, презрительная усмешка. — Почтенные кронсбергцы каждый день дают мне почувствовать мою знаменитость. Они прислали ко мне делегацию, планируют поднести адрес; недостает только, чтобы они еще при жизни воздвигли мне памятник. А прежде я считался отъявленным негодяем во всем Божьем мире. Вот как меняются времена!
Эти слова должны были звучать шутливо, но в них сквозила глубокая горечь. Эльза мельком бросила вопросительный взгляд на его лицо.
— Вы так долго скрывали, что Бурггейм ваш родной дом, — сказала она. — Я не подозревала этого…
— Когда я залез к вам ночью, — докончил он, так как она запнулась. — Меня накрыли. Вотан принял меня очень немилостиво, а его хозяйка… О, пожалуйста, не извиняйтесь! Вы были правы. Кто пробирается в чужой сад ночью, как вор, через стену, не должен удивляться, если с ним обойдутся, как с подозрительной личностью. Но теперь вы знаете, что привлекло меня сюда. Все-таки это дом, в котором я родился, хоть я и бежал из него. Верно, Лотарь давно рассказал вам, как было дело.
— Только намекнул; он, конечно, считал себя обязанным молчать.
— Тут нечего скрывать, ведь об этом говорил весь город. Вы мало сталкивались с кронсбергцами, иначе раньше услышали бы всякие ужасы про «сумасброда Рейнгарда». Мои сограждане считали меня если не самим сатаной, то во всяком случае его ближайшим родичем и давали мне это чувствовать. Они до тех пор травили меня, пока я, наконец, не ушел. Но едва ли это может интересовать вас.
— Напротив, это меня интересует.
— В самом деле?
Глаза Рейнгарда вспыхнули, встретившись с ее взглядом; она потупилась и тихо прибавила:
— Ведь вы — ближайший друг Лотаря.
— Ах, да! Ради Лотаря! — Он опять говорил холодным, насмешливым тоном. — Ну-с, эту историю недолго рассказать. Ее героем был вспыльчивый, своевольный мальчик, не желавший признавать узду. Когда растешь на полной свободе, как рос я, у отца, обожающего единственного сына, и матери, слабой и нежной, то не вырастешь кротким, а у меня и расположения к кротости не было ни малейшего; зато как я был счастлив в то золотое время детства! Когда мне было двенадцать лет, мой отец умер, и я попал под ферулу[8] почтеннейшего опекуна, родственника, жившего в Кронсберге; скоро вслед за тем к правам опекуна он присоединил еще и другие: моя мать вышла за него замуж, и он стал моим отчимом. Он вбил себе в голову, что меня нужно «обуздать», и, разумеется, пошли распри без конца.
Эльза слушала, опустив голову на руки. Это так удивительно походило на ее собственное детство. И она выросла в атмосфере любви, а потом попала «под ферулу» старика, погубившего всю ее юность бездушной строгостью и суровостью. Значит, то же самое уже происходило однажды в Бурггейме, только исход был другой.
— Мы с отчимом с самого начала объявили друг другу открытую войну, — продолжал Эрвальд. — Перемирие наступало лишь тогда, когда меня не было дома, потому что я не поддавался обузданию. У моей матери никогда не было собственной воли, она была совершенно под влиянием второго мужа; она тоже считала меня испорченным, чуть не погибшим мальчишкой. Человек, занявший место моего отца, отнял у меня и ее любовь. Когда я вернулся из университета, произошла катастрофа. Я чувствовал, что не гожусь для карьеры юриста, копающегося в пыльных документах, и объявил, что хочу отправиться в море; меня тянуло на простор. Тут произошла ужасная сцена. Мне был двадцать один год, а со мной обращались, как с капризным мальчишкой; меня бранили, мне грозили, и, наконец, отчим забылся до такой степени, что поднял на меня руку. Этого я не снес и сбил его с ног. Как это случилось — не знаю; я опомнился лишь тогда, когда он уже лежал в крови на полу, а мать, кинувшаяся к нему, бросила мне в лицо, что я несчастье, зло ее жизни. С этим напутственным благословением я получил свободу отправиться на все четыре стороны, и, когда сходил с тех старых ступеней, я знал, каково бывает на душе убийцы.