Выбрать главу

И когда этот парень сказал, чтобы я вошла в сарай, потому что ему надо… не знаю, что ему было надо: ни тогда не поняла, ни сейчас, разумеется, не помню. Я просто встала, оправила платье и пошла за ним как сомнамбула.

Когда он начал меня целовать, я удивилась, но скоро поняла, что так и должно быть, и уже не отдавала себе отчета в том, что происходит…

Мы провели с ним весь день. Пошли в лес. Он снова стоял за этюдником, щурился, отводя кисть, а между делом рассказывал, что будет с нами завтра, что послезавтра, через неделю.

Но когда я спозаранок прибежала в сарай, вообще ничего уже не было, только белая панама — убегая ночью, он забыл ее на гвозде.

Как сказать? Я не расстроилась. Нет, я расстроилась, конечно. До конца лета была сама не своя. Ждала, что он вернется, часто выходила на дорогу. Перед тем как спрятаться за лесом, дорога взбегала на холм, и оттуда виднелась соседняя деревня — Вознесенское. Белела разрушенная церковь, темнели коробочки брошенных изб. Возле двух жилых подчас можно было разглядеть двух согбенных «муравеек»: баба Клава всегда в красном платке — яркая точка и баба Маша в синем — издалека он становился черным и терялся в других крапинках. Река выглядывала самой кромкой: туманно синело, мерцающе серебрилось вытянутое пятно ее излучины.

Но он не вернулся, и когда каникулы кончились, я поняла, что все исчезло. Мираж рассеялся — словно его раздуло ветром. Так разносит по небу облака: совсем недавно они пышно громоздили замки, надували великанские щеки, топырили губы, еще час назад из мешанины округлостей высовывались добрые морды небывалых животных — а вот уже и нет ничего, только самый край бледно-синей пустыни стянут самолетным бинтом.

Я давно забыла, как его зовут. Обида таяла, таяла — и растаяла. Но оказалось, что в самую середку этой льдины был вморожен острый камушек — маленький, как родинка, и такой же непреходящий.

Я видела потом, как девчонки сходят с ума. И сама сходила. Когда я была на третьем курсе, один парень сделал татуировку с моим номером телефона — на тыльной стороне руки ближе к сгибу локтя. Какие еще нужны были доказательства? Он уехал на практику, а когда вернулся, оказалось, что ничего нет — ничего, кроме этой дурацкой наколки. Не знаю, что он с ней потом сделал. По мне — так хоть бы руку отрубил, идиот!

Не все, конечно, сходят сума. Некоторым все равно. Должно быть, они ничего не чувствуют. Иначе — как объяснить? Ты в раю, рай должен быть вечен — но вместо того, чтобы продлевать твой покой и счастье, тебя погружают в ад.

Не помню, где я читала: мальчику проверили зрение. Прежде он был уверен, что вокруг полно радуг, бликов и туманностей. Но как только надел очки, мир обрушился на него, какой он есть, и бедняга едва не сошел с ума.

Правда, бывает и по-другому. Ты оказываешься не в аду и даже не в чистилище. Что-то вроде лимба, куда католики помещают души некрещеных младенцев. Сырое, вязкое место. Тусклый свет, тепловатый воздух, никакого движения. Все ясно, скучно, и ничего хорошего уже не может случиться.

Обычно ничто не предвещает катастрофы. Ты наслаждаешься колдовством миража. Ты просыпаешься с ним рядом. Все замечательно. Никаких сомнений, что завтрашнее утро придет к тебе здесь же. Неделя минет или год — все будет точно так же.

Но не через год, не через неделю и даже не завтра — а всего через какие-то жалкие полчаса ты заходишь в ванную и видишь на боковине раковины большую плюху бритвенной пены — серой, с черным крапом щетины. И эта пена действует на тебя точно так же, как очки на того мальчика.

Почему? Ведь это его пена — а он твой, значит, и пена в каком-то смысле твоя… но уже поздно рассуждать: очки надеты, мир страшно прояснился. Назавтра ты встречаешься с явью в другой постели, а он все звонит и грозит приехать. Как ему объяснить? — он прав, наверное, но жемчужный туман рассеялся навсегда, оставив только грязную пену и немытую раковину.

Наверное, когда я ушла, ему было больно. Не знаю. Если так, то, конечно, в этом виновата я. Но, может быть, он ничего не почувствовал. Или почти ничего. Все-таки они — не в такой степени они, в какой мы — это мы. Они всегда больше самих себя: то, что кажется им самими собой, это на самом деле только то, с чем они себя отождествляют. Они вкладывают себя во все то, чем владеют. Каждому из них может принадлежать множество всякой всячины: с одной стороны, всякая всячина является их неотделимым продолжением, с другой — это все же не плоть.

А мы — мы в точности то, что есть: куда ни кольни, достигнешь крови, куда ни кольни, попадешь в живое.

Вот и сейчас.