ни замочить, ни перемерить
аршином собственной души,
которую, хоть задуши,
не всколыхнут чужие стоны,
не увлекут пучки страстей,
увядших от глухих вестей,
которая не скамертонит
ни с дряхлою печной трубой,
ни с гениальной головой,
ни даже, кажется, с собой
и только ноет, ноет, ноет,
вконец себя перемотав,
устав, опять перемотав
и убежав от перспективы,
махнувши на свои мотивы,
себя за шторами хранит
от колкостей и потрясений,
довольная, что не горит,
не ждёт худого, рада лени,
доставшейся от поколений,
не знавших яростного дня,
и только иногда в себя
заглянет, осветясь краями,
и покрасуется стихами,
которые живут в ней сами,
давно сперечив ей, и смех
творят над нею без помех,
её не называя мамой
и постоянно ей дерзя,
и в блуде том не имут срама,
затем, что в них убито льзя
и также нет других стихий,
и потому они – стихи,
не так, возможно, и плохи,
но их уже нельзя ни сжечь,
ни уберечь, ни устеречь,
ни уронить, ни раскартавить,
ни растолочь, ни разлукавить,
ни взять куда, ни зачитать,
ни оболгать, ни передать
хотя б кому или поставить
на полку, где уж места нет,
где непоэтов вроде нет,
куда попасть – другим на зависть,
которым раньше удалось
через небось или авось,
которых столько развелось,
что не до них, а тут – стезя
иная и стихов – нельзя
ни вдаль отнесть, ни в лапу сгресть,
которые нельзя ни съесть,
ни утопить, ни перечесть,
ни ткнуть под знаменатель права,
ни растянуть налево справа,
ни опрокинуть, ни избыть,
которые не могут быть,
не станут жить, не могут сплыть,
не опостылят, не согнутся,
не задымят, не разойдутся
по сторонам, по языкам
и даже чуть приятны нам,
бродящим не по тем стихам,
написанным ни так ни этак
про то, как маялись поэты,
живя стихами ж, целясь в мух,
затем, чтоб дух у тех потух,
чтобы стихи, которых нету,
в конце концов не шли по свету,
не задевали никого,
не разбирали – кто кого,
и жили б долго оттого…
«Каждый из нас возникал…»
Странные бывают писатели. Пишут много, но неважно и как бы не всерьёз, а для увеселения, для куража. Передаст такой издателю написанное, и тут же сам установит за него запредельный гонорар, хорошо зная, что издатель может, конечно, продукцию прочитать, но ни за что не напечатать; а через какое-то время звонит ему: хочу, мол, взятое тобой забрать, ты меня не устраиваешь. Именно таким был прозаик, о котором я здесь расскажу. Как и у многих, кто возомнил себя гением, но не вылезал из нищеты, у него и бытовой уклад развивался своеобразно, гротескно, безалаберно: человек пил, гулял, дебоширил. Однажды его взяли и напечатали. Неспроста. Хотели этим обратить внимание критики: вещь-то довольно слабая, получит автор нагоняев да и утихнет. Ан-нет, просчитались. Критика вышла благополучная, похвальная. Графоман заходил героем. Как и раньше, предлагал своё творчество по многу и не по-серьёзному. Неудовольствие же в свой адрес принимал добродушно, легко, с шутками-прибаутками. Многим при этом доставалось, что называется, на орехи.
И как только ни пытались отвадить его от издательских порогов – без результата!
Добрый молодец получил, однако, своё. Как-то появилась на него эпиграмма. И пошло. Изощрялись по его поводу кто как мог. Разумеется, не называли настоящего имени.
Поучаствовал в этом шоу и я, грешный. Сложилось коряво, грубовато, тем не менее в среде моих коллег текст посчитали удачным по существу. Мне он дорог как предмет, связанный с приятными воспоминаниями о своей творческой молодости и о своём же неумело скрываемом тогдашнем графоманстве…
Каждый из нас возникал
назло всем чертям и гадам.
Каждый из нас Вознюка
у самого сердца прятал.
В пасти рычащей тигриной
он исчезал не на миг;
но снова под кряк утиный
из плавней озёрных возник.
Голубоглазый, нетрезвый,
охочий до мяса и баб,
он исчезал бесследно,
скатываясь в овраг.
Там, в лопухах столетних,
своего часа он ждал.
А через год победно
в издательствах возникал.
Был разговор борзистый
с издателем нелюбимым.
В ничто, словно кофе бразильский,
судьба Вознюка растворила.
Но под станком печатным
снова мелькнул его лик.
Словно босяк из грязи,
Вознюк из себя возник.
Он не нахал, не стратег.
Врагам он выдал зарплату.
Сколько бы ни было дел,
на Вознюка их не хватит.
В час вдохновенья густого