Он снял с вешалки кожанку и вышел.
Я поняла, что он ушёл, чтобы прекратить этот разговор.
Мы остались с Ириной вдвоём. И как только ушёл Саша, мне стало не по себе. Я чувствовала, что не могу посмотреть Ирине прямо в глаза.
— Ты не думай, — сказала я с трудом, — ты не думай, что он… — Я не могла подобрать нужных слов.
— Ничего, — ответила Ирина, подходя близко ко мне, — ничего, я понимаю… Он просто хотел поспорить.
— Да, да, — подхватила я её слова. — Ты ведь знаешь его, он всегда любил спорить.
Слова, которые я произнесла, показались мне ненужными и смешными.
Ирина попрощалась:
— Я пойду, Лидуша, уж поздно. До завтра.
Она ушла, не дожидаясь моих прощальных слов.
Через несколько минут вернулся Саша.
И вдруг меня охватила тревога. Ничего не изменилось в нашей комнате, по-прежнему жёлтый мягкий свет наполнял её, и Саша по-прежнему сидел в кресле, внимательный и нежный ко мне, как всегда, но я почувствовала смутную тревогу.
«Я должна наконец поговорить с Сашей о Кольке, — сказала себе. — Не могу, не имею права ничего скрывать от него».
И я сказала:
— Саша, есть одна вещь, которая мучит меня, не даёт мне покоя. Я думала сначала, что это пройдёт, но ничего не проходит.
— Что случилось, Лидуша? — спросил он, наклоняясь ко мне.
— Коля… — едва выговорила я.
— Что с ним?
— Мне трудно, невозможно сознавать, что он где-то близко от меня и в то же время не со мной.
Я встала, и Саша тоже встал, и на минуту мне показалось, что в его глазах мелькнул испуг.
— Саша, — сказала я, стараясь не глядеть ему в глаза, — давай возьмём Кольку.
Он ответил не сразу. Он смотрел куда-то в землю, словно избегал встретиться со мной взглядом.
— Ты хочешь, чтобы мы взяли его… совсем? — спросил Саша, по-прежнему не поднимая глаз.
— Да, — тихо промолвила я и сразу почувствовала облегчение.
Саша молчал. Он поднял голову и стал медленно ходить взад и вперёд по комнате. Наконец он остановился рядом со мной.
— Но ведь он всё уже понимает и всё помнит. И я для него совершенно чужой человек!
— Он привыкнет, привыкнет! — воскликнула я. Мне казалось, что Саша уже готов согласиться, что нужно только убедить его — и всё будет хорошо. — Он обязательно привыкнет, — ещё раз повторила я. — Он ведь тогда, в детдоме, и меня долго дичился. Но теперь он такой общительный, ты же видел, как он быстро с тобой освоился…
— Лида, — прервал меня Саша, — я не понимаю… Зачем нам чужой? Ведь у нас может быть свой ребёнок?
— Да, да, — торопливо ответила я, — но его ещё нет, а Коля есть, он существует. И у него уже никогда не будет родителей.
Я подошла и обняла Сашу. Но он, пожалуй, в первый раз, осторожно, но настойчиво отвёл мои руки и спросил:
— Лидушка, зачем тебе? — В его голосе звучали сожаление и обида.
Я замолчала, чувствуя, что уже больше ничего не могу сказать, села на подоконник и стала глядеть на улицу…
В тот вечер мы не произнесли больше ни слова.
Я проснулась ночью, почувствовала, что Саши нет рядом, и, открыв глаза, увидела, что он сидит у окна и смотрит на меня. Должно быть, он ещё не ложился. За окном горели фонари, и голова Саши казалась резко очерченной на светлом фоне окна.
И мне захотелось выскочить из постели, обнять его и сказать тихо, на ухо, что всё прошло, что пусть всё будет по-старому.
Но я не смогла этого сделать, что-то заставляло меня неподвижно лежать в темноте и молчать.
В ту ночь я так и не ложился спать.
«Как мог я проглядеть все это? — думал я. — Ведь Лида сказала, что уже несколько недель думает о мальчике, мучается, а я ничего не видел, не замечал. Почему я ничего не почувствовал?»
Под утро я задремал. Меня разбудила Лида. Она сидела на перильце кресла, обнимала меня и говорила:
— Ну, не надо, не надо, Сашенька, я понимаю, что была не права. Я была эгоисткой, теперь я понимаю. Забудем, я никогда не буду больше об этом говорить!
Она смотрела мне прямо в лицо и улыбалась открытой и ясной улыбкой. Это была по-прежнему моя Лида, такая, какой я её знал и любил.
— Нет, — возразил я, — тебе не в чем оправдываться передо мной. Ты была права.
— Ну, не будем говорить об этом, Сашенька, — повторила Лида.
Больше мы о Коле не говорили. На завод поехали вместе.
В тот день я должен был написать очерк о заводской новостройке.
Уже вскоре после моего поступления в редакцию, осматривая завод, я увидел, что он имеет как бы два лица. С первого взгляда, «со стороны», он казался большим, спокойным, размеренно работающим заводом. Но оказалось, что позади действующих цехов возводились два новых — инструментальный и прокатный. Когда я в первый раз попал туда, были уже возведены стены одного из цехов — красные невысокие стены. Закладывался фундамент для второго цеха, и экскаватор со скрежетом вгрызался в землю.
Было странно видеть это строительство бок о бок со старым, планомерно действующим заводом. Впервые придя сюда с Андрюшиным, я подумал, что не только здесь, на заводе, я вижу это сочетание старого с новым. Ведь и наш дом тоже ещё строится, как и вообще каждый дом в Ленинграде: хоть что-нибудь в нём изменяется или возводится заново.
Все, все находилось в движении, ни о чём нельзя было сказать, что вот это уже готово, что и сегодня вечером, и завтра, и послезавтра оно будет таким же.
Сотрудник, который занимался вопросами этого строительства в нашей газете, заболел, и заменить его было предложено мне. Сразу же я обратил внимание на характерную особенность: здесь почти не было профессионалов строителей. Почти каждый кровельщик, с которым мне приходилось вступать в разговор, обязательно оказывался литейщиком, стекольщик — слесарем, штукатур — токарем или инструментальщиком. Большинство из них были кадровыми рабочими этого завода и только временно, из-за нехватки строителей и необходимости возможно скорее отстроить цехи, стали строителями.
Ещё одно обстоятельство бросилось мне в глаза: темп работы. Стены одного цеха и фундамент другого росли точно на дрожжах: люди хотели закончить строительство до наступления зимы.
Новостройку возглавлял инженер Вяльцев, будущий начальник нового инструментального цеха. Человек средних лет, с длинным сухощавым лицом и сосредоточенно поджатыми губами, он казался мне странным сочетанием специфически ленинградской корректности с типично «прорабовской» резкостью и приверженностью к сильным выражениям. Он мог говорить в спокойной, академической манере и вдруг, точно превратясь в другого человека, сильно и громко выругать кого-то или что-то; мог не торопясь, с достоинством идти по строительной площадке, стараясь обходить лужи и грязь, и вдруг сломя голову карабкаться на возводимую стену и оттуда, с высоты, что-то кричать и кого-то отчитывать.
И в нём, Вяльцеве, пожалуй, самым характерным было то, что, как я уже говорил, отличало здесь всех: стремление делать все скорее, с каждым днём скорее, выигрывать время.
Я как-то шутливо спросил Вяльцева, после того как он поспешно, пачкая костюм и обдирая ботинки, спустился, вернее — скатился со стены:
— Куда это вы так торопитесь, товарищ Вяльцев?
— Жить тороплюсь, — ответил он, на секунду разжимая губы.
Я подумал тогда, что в этом шутливом, на ходу сказанном ответе сейчас заключался какой-то новый, ранее отсутствовавший подтекст.
В тот день, находясь на строительной площадке, я увидел направляющегося сюда Каргина. Он шёл с заводской территории в своём обычном синем костюме, галстук его был сдвинут немного набок, светло-серые, точно покрытые цементной пылью, волосы развевал ветер.
Каргин казался магнитом, притягивающим к себе остальных людей. По мере приближения Каргина головы людей, склоненные над работой, поднимались и взгляды устремлялись к нему. Некоторые из работающих просто здоровались с ним, другие вместо приветствия кричали подчёркнуто грубо: «Слышь, секретарь, алебастр-то опять дают паршивый, кашу бы из него для тех снабженцев варить…» Не было человека, который остался бы безразличен к приходу Каргина.