Лестер кивнул. Они уже несколько раз прошли бульвар из конца в конец. Постылый город глазел на него со всех сторон и казался, может быть, более годным для жизни, чем выглядел он сегодня днем, когда углы домов грубо преграждали ему дорогу, а бесчисленные машины, гремя кузовами, казалось, навсегда отрезали возможность когда-либо оказаться на нужной стороне улицы. Вместе с тем в сознании его всплывали постепенно всевозможные картинки из школьных хрестоматий и кадры документальных фильмов — лианы, свисающие прямо над головой, какие-то цветы дикой раскраски, небо нездешней синевы, черная лоснящаяся спина бредущего по воде животного и уходящий в головокружительную высоту голый ствол гигантского дерева. Знакомый озноб начал пробирать его вдоль всего позвоночника, и вот уже северное сияние встало над головой, и сам он стоял на палубе гигантского корабля, а рядом стояли суровые люди, которым легко и весело было доверить свою жизнь. И ни с чем не сравнимое чувство общего, со многими людьми разделяемого усилия, направленного к простой и абсолютно несомненной в своей значительности цели, с силой охватило его.
— Подождите соглашаться, — сказал Винклер, взглянув на него. — Мы, правда, не можем ждать слишком долго, но два дня я могу вам дать. Не торопитесь, соберитесь с мыслями. Завтра утром вы должны прийти на обследование. Мы задержим вас на полчаса. Это ни к чему не обязывает. Если через два дня Вы откажетесь, то полученные результаты все равно будут нам полезны для следующих экспериментов.
— А если я откажусь — мне скажут об этих результатах? — тихо спросил Лестер.
— Нет, это невозможно. Видите ли, все это, в общем-то, будет выражено в специальных терминах — на языке нашей аппаратуры. Если же начать огрубленно переводить это на практический язык, то чисто вспомогательные данные примут ложно очевидную форму выводов, и дальнейшая жизнь человека может оказаться на долгие годы отравленной сознанием того, что в такой-то день и такой-то час его жизнь пошла по «дурной» ветви, и что если бы он, например, не остановился поболтать с приятелем прежде, чем подойти к киоску за газетой, то оказалась бы осуществленная иная, «положительная» ветвь развития. Таково обывательское и, повторяю, ложное истолкование нашей теории. Адекватное же ее изложение, к сожалению, недоступно для неспециалиста. Все, что мы можем ему предложить, — это практическое осуществление другой ветви — одной из бесчисленного их множества. При этом, как я уже объяснял, за вычетом некоторых исключительных положений мы не в силах управлять выбором этой ветви. Я не могу обещать, что вам будет лучше, чем сейчас. Ничего не известно. Это еще одна жизнь — и только. Какая она — ни вы, ни я не знаем. Это та жизнь, которая была бы вашей жизнью, если бы…
— Если бы я не остановился поболтать с приятелем?.. — хмуро улыбнулся Лестер.
— Вот видите, — удовлетворенно сказал Винклер. — Вас огорчает даже сама мысль о существовании точки ветвления. Это еще раз подтверждает мою мысль. По-видимому, бытовая интерпретация нашего открытия противна самой природе человека — так же, например, как точное знание дня своей смерти. Итак, у вас есть два дня. А завтра в девять утра приходите в институт, я вас встречу.
Через два дня Лестер вышел из своего дома, не попрощавшись с семьей.
Он попрощался только с Крафтом и именно ему передал все необходимые бумаги и поручил заботу о близких — в разумных, не требующих от друга полной самоотдачи пределах. Да, именно так. Лестер не был ханжой. Он слишком многое рушил, чтобы рассчитывать, что кто-то будет за него подпирать рушащееся своей спиной.
За эти дни ему так и не удалось полностью представить себе, что завтра он будет другим человеком, быть может, жителем другой страны и даже говорящим на другом языке. Это уже зависело, как объяснил ему Винклер, от того, как далеко по времени от дня и часа его рождения оказывалась та критическая точка выхода фатума на поверхность его жизни, которую и должна была определить аппаратура, при помощи которой его обследовали. Точка тэ-эф, как называли ее в лаборатории, или точка ветвления, как называл ее Винклер, могла оказаться и одним из дней того года, когда ему не было пяти лет, его родители всерьез собирались навсегда уехать в крайне экзотическую страну, и только старый приятель отца сумел отговорить их от этой затеи (теперь Лестер поневоле думал о том, что было бы, если бы этот приятель умер раньше). В этом случае для сорокадвухлетнего Лестера язык той страны вполне мог быть теперь родным языком.
Эта точка могла застать его и в двенадцать, и в семнадцать, и в даже в двадцать лет. Тут было лишь единственное ограничение — она не могла оказаться ранее предела сохранения личности — предела, совпадающего с разным возрастом у разных людей. Иначе говоря, «новый» Лестер должен был узнать самого себя. Правда, каковы будут границы этого самоотождествления, никто не мог сказать наверняка. Было известно, например, что он не должен был быть сыном других родителей. Эксперимент был огражден от допущений типа «чтоб было бы, если бы мои мама и папа не встретились». Лестер подозревал, что и эта проблема была уже решена в лаборатории Винклера, но охотников до такого эксперимента пока не находилось. Недовольство самим собой, чрезвычайно распространившееся среди теперешних людей, не доходило, однако, до нужной в этом случае степени.
При этом никто не гарантировал решившемуся, что он не окажется среди племени пигмеев с одной набедренной повязкой, отрезанным на тысячи миль и, может быть, до конца дней своих от цивилизованного мира. Винклер смеялся над неуверенными попытками Лестера вспоминать все случаи, когда судьба его могла круто повернуться — вроде неосуществившегося перемещения по земному шару их семьи или того момента, когда мать отдала его, наперекор отцу, в лицей Шерри, где из преподавания оказалась совсем исключена физическая химия. Всплывал в памяти и тот странный день, когда он, уже зрелый мужчина, стоял, прислонившись к какому-то обшарпанному ларьку, и оцепенело смотрел на уже отваливающий пароход, на котором должен был поплыть и почему-то не поплыл, остался. И тот несчастный прыжок еще в девять лет, после которого он три года прихрамывал, вдруг казался теперь шлагбаумом, со скрипом преградившим ему путь в страну спорта, — хотя никогда он не подавал надежд ни в прыжках, ни в футболе.
Винклер благодушно советовал ему удержаться от этой слабости — правда, вполне естественной в его состоянии, но и столь же бессмысленной, потому что, по мнению Винклера, эти очевидные для самого человека факты его биографии давали так же мало сведений о конечных результатах опыта, как улыбающееся лицо в одном из окон пятнадцатиэтажного дома говорит о характерах всех женщин этого дома.
Он советовал Лестеру только одно: прислушиваться в эти два дня к главному своему чувству — чувству отвращения к той жизни, которою он живет. В этой жизни не было ни подлостей, ни преступлений, но вот уже десять лет как его дни сделались какими-то бесконечными матрешками, с легким, лопающимся звуком вываливающимися одна из другой, и не пощадили его, сохранив ежеминутное ощущение болотной скуки. Лестер не был ни ученым, ни мыслителем, ни энергичным дельцом. Он давно уже ясно понял, что никогда не сумеет изменить что-либо в своей жизни сознательным усилием. При этом он был человеком смелым и мужественным. Встреча с Винклером в эти два дня казалась ему все большей и большей удачей.
Он шел по городу, прощаясь с ним навсегда, и странное спокойствие все сильнее овладевало им. Он и правда был здоровым человеком. Принятое решение не заставляло его дрожать от возбуждения с головы до пят, а только прояснило голову и сообщило мышцам легкое напряжение. За истекшие сутки последние сомнения оставили его. Ненавистный город раздвигался перед ним, ненавистное прошлое клочьями невидимого тумана разлеталось в стороны с каждым его шагом.