А на нем, наверное, больше всех грехов, потому что он один из главных... Ну, что же ты умолк? Если начал, так договаривай. Но невыносимо же, трудно выдавить из себя это слово. Когда оно жило внутри, как-то было легче дышать. Но, когда оно вырвется на волю, то будет принадлежать другим людям, и они тогда будут вправе спросить с него за все, что случилось на Дону в трагические годы гражданской братоубийственной... Отцеубийственной... Ну, что ж, он выдавит из себя это постыдно-предательское слово: да, он был... виновником... Одним из главных виновников трагедии любимого донского края... Его казачьей песенной сторонушки... Если бы он только знал, чем все это обернется!.. Значит, придется покаяться перед людьми и самим собою?..
Но ведь он искренне верил, что совершает великие деяния во имя своего народа. Ну и что он хочет сказать, что вера снимает ответственность за злодеяния? Опять ищет лазейку, чтобы найти себе хоть малейшее оправдание. Нет уж, нам лишь кажется иногда, что от народа можно что-то утаить, скрыть, но он хорошо помнит слова дяди Увара Фроловича: «Нам сдается, что мы одетыми предстаем перед людьми, а на самом деле мы ходим как телешом...» Так что придется предстать как на духу...
Для этого надо сберечь силы и хоть на время обуздать свой казачий нрав. Забыть, что он храбрейший офицер царской армии, награжденный восьмью орденами и Георгиевским оружием... Забыть, что все это швырнул в грязь и затоптал... Туда же пошло и потомственное дворянство... Сбросил с себя мундир кавалерийского блестящего войскового старшины. Чего же так не хватало бывшему пастушонку-бедняку?..
Надел простую солдатскую шинель без каких-либо знаков отличия, стая просто гражданином Мироновым, снова начал завоевывать славу полководца уже в Красной Армии. Два ордена Красного Знамени... Золотое оружие – высшая награда Советской Республики... Погиб старший сын Никодим. Любимая дочь, копия отца, Валентина, расстреляна так называемыми белогвардейцами... Жену и младших детей выводили на расстрел... Уму непостижимы потери личные. И так в каждой семье, во всем казачьем донском крае. И он, Миронов, положивший на алтарь войны все мыслимые и немыслимые ценности, оставшись гол как сокол, к тому же еще и обречен быть главным виновником этой трагедии и сидеть в Бутырской тюрьме! «Весело...» – как бы сказал его бывший начальник штаба дивизии подъесаул Сдобнов. Веселее нарочно не придумаешь. Словом, завоевал свободу и вымечтанную жизнь, для себя и своего народа!.. Как та бабка, у разбитого корыта... Не слишком ли он становится беспощадным к самому себе?.. Он просто обязан все вспомнить и обо всем рассказать с такой же ответственностью и страстью, каким и был в жизни. «Но и в цепях должны мы свершить сами тот круг, что Боги очертили нам...»
Часть вторая
1
Филипп Козьмич Миронов проснулся от крика надзирателя. Осмотрелся впервые без истерии и гнева. Голые, исцарапанные, грязно-серые стены. Четыре шага в длину и два шага в ширину. Из мебели только топчан – колченогий. Откуда его доставили сюда? Или он здесь вечно пребывает? Зарешеченное окно, сквозь него просачивается хмурое небо. Наверное, уже рассвет. Это понятно и по миске с тюремной баландой, которую в очередной раз принесли ц убрали нетронутой – он ведь продолжал голодать и с каким-то щемяще-жалостливым чувством думал, что скоро придет конец, и люди тогда вдруг спохватятся, что командарм Второй Конной армии погиб не в бою, как положено бойцу, а голодной смертью. Позорной смертью...
Задвижка «волчка» оставалась открытой, и Миронов отметил про себя, что в нее смотрит надзиратель. Что ему нужно в такую рань? Хотя он имеет право заглядывать в любое время суток и следить за поведением заключенного. Да и рань ли в мире?.. Он, Миронов, заключенный?.. Неужели это в самом деле не мерзкий сон?.. Только без истерии. Спокойно! Таков самому себе приказ... Так быстро он привык к боли?
– Оглох?.. Чего молчишь?.. Жалашь или не жалашь прогулка?
– Какая прогулка?
– Воздуха вольного хлебнуть... Так жалашь ай нет?
Вместо всегдашней настороженности появилось вдруг какое-то недоумение, граничащее с терпимым отношением к надзирателям. Но оно тут же, как неожиданно возникло, так неожиданно и испарилось, уступив место всегдашней настороженности и даже враждебности к тюремщикам. «Очередная насмешка, – подумал Миронов... – этих тупоголовых...» Он, конечно, не считал их за нормальных людей и отказывался предполагать в них обыкновенные человеческие качества. Тем более милосердие и отношении к заключенным: «Вольного воздуха хлеб-путь...» Ведь между ними всегда существовал антагонизм. Ненависть одного к другому, чуть ли не врожденная, выработанная многими поколениями заключенных и их стражниками. Ею были пропитаны не только мысли жертв застенков, но и сам воздух камер, карцеров, коридоров, двориков и всего мрачного здания тюрьмы. И всяк сюда входящий сразу же принимал сторону заключенных против всего охранного персонала, вплоть до социального строя, порождением которого являлось это ненавистное заведение.
Миронов поднялся с жесткого колченогого топчана. Шагнул к «волчку». На него не мигая уставились два, как у рыси, глаза:
– Жалашь?.. Тогда открою...
Видно, молчание Миронова надзиратель принял за согласие, он всунул в замочную скважину ключ и резко повернул – железная окованная стальными полосами дверь, как обычно, противно скрипя, медленно открылась. В квадрате проема – фигура стражника, что-то вдруг показалось в нем Миронову знакомым, но он тут же отогнал нелепую мысль, по его мнению, – нигде не мог он повстречать такую мерзкую личность.
Миронов автоматически, «по-уставному», заложив руки за спину, медленно, как-то чересчур даже осторожно, словно в потемках, переступал ногами. Почему-то в коленях появилась противная дрожь. Ноги стали какими-то ватными и как всегда цепко и упруго не захватывали землю, а скользили, как по льду, тонкому, молодому, хрупкому... Правда, под ногами не земля, а железная поверхность тюремного коридора. Лестница тоже железная, гулко фиксирующая шаги. Не думал Миронов, что его шаги могут быть тяжелыми, грузно-старческими и издавать неприятно шаркающий звук. «Надо просто выше поднимать ноги, – подумал он. – А может быть, это от подков на сапогах?.. Или, может быть, от шпор?.. Шпор!.. О!.. Ах, если бы так, как в былые годы, когда только звон шпор догонял его легкие, стремительные шаги. Поступь кавалериста лукаво-тихая, осторожно-быстрая... Рывок – и еще не успеет в воздухе раствориться малиновый звон шпор, как цель достигнута».
Миронов прошел еще несколько обитых железом дверей, и вот последние открылись, и он высунул голову в тюремный дворик. Все поплыло вокруг... Наверное, помимо воли, слишком много для первого раза «хлебнул вольного воздуха»... Поднял отяжелевшие веки – в главах туман. Сквозь него какой-то розовый силуэт возник. Но вот очертания становились явственнее, принимали вид женской фигуры... Такой розовый шарф в далекой прошлой жизни набрасывала на смуглые плечи Надя-Надюша... Он вдруг за многие последние дни осмысленно и с глубокой горечью подумал: «Все осквернено и загублено... И вовек, наверное, не увидеть ему юное, дорогое лицо милой и любимой девушки. Видно, ничто не повторяется, как не повторяются шаги человека в одной и той же быстротекущей речной воде... Ах, Надя-Надюша. Что же за тайна заключена в твоей молодости?! Только бы увидеть, хотя бы еще один раз – и тогда можно будет без страха и сожаления прощаться с жестоким и кровавым миром. Но это недостижимо, как вернуть собственную молодость...»
– Миронов!.. – крикнула Надя-Надюша. – Живой!.. – Она протянула Филиппу Козьмичу руки, желая обнять и прижаться к нему.
Миронов отступил от жены, сделал жест, словно отодвигал видение, и все время бормотал: «Провокаторы!.. Я не поддамся!» Он быстро пошел прочь от жены в дальний угол тюремного дворика: «Ведь этого не может быть!.. Сон?.. Или – очередная провокация...»
Надя-Надюша догнала Филиппа Кузьмича, обхватила его руками:
– Мой Миронов!.. Мой муж... Дорогой, любимый... – бормотала Надя-Надюша. Потом умолкла, только еще плотнее прижималась к нему.