Вдруг ему показалось, что вдалеке, в темной колоннаде перистиля, пробежал… ребенок. Сначала подумал, что почудилось. Потом сомнений не осталось — детская беготня.
— Эй, подойди сюда, чей ты?
Ответа не было. Под солнечное сплетение опять подкатило участившееся в последнее время чувство безотчетной ночной тревоги. Эхо бросило его голос в колоннаду, словно мраморный шар в деревянный бочонок. В ответ — снова тишина. С недавних пор стали приходить к Цезарю вместе с бессоннницей это беспокойство и ночные страхи[13], и с ними он теперь сражался, как когда-то с галлами.
Заспанный раб — высокий, веснушчатый, яростно рыжий гельвет[14] — вышел на его голос в атрий, спросил, не надо ли чего господину. Цезарь приказал ему найти мальчишку, бегающего по колоннаде, и отвести его к матери. Наверное, ребенок какой-то из рабынь, сбежал, чтобы побродить по дому.
— Милиас никого не видит в коллонаде, Dominus[15],— выдавил раб, обращаясь к господину, как и принято. — Все рабы на свой половине. Все спят, Dominus.
Цезарь вгляделся: теперь в колоннаде и вправду никого уже не было.
Пауза продлилась мгновение.
Вдруг в перистиле, вокруг колонн действительно пробежал ребенок в светлой тунике и исчез. Раздались звуки, похожие не то на кваканье, не то на смех. Раб застыл оторопело и пошел на звук.
Ветер озорно присвистнул в черепице, испуганно метнулось пламя факелов. Милиас тащил за волосы странно мычащего, упиравшегося мальчишку.
— Господин, это не ребенок рабыни. Это…
По спине Цезаря опять зазмеился холодок: на него смотрел престарелый, морщинистый, ростом с пятилетнего ребенка карлик. Он мычал и широко раскрывал отвратительный рот — старался показать остаток давно отрезанного языка.
Милиас подал обтрепанный пергамент:
— Вот, кто-то приколол это к его тунике, Господин…
Цезарь брезгливо поморщился, но взял. На пергаменте большими буквами значилось: «Я — Рим Цезаря».
Идиот повалился вдруг Цезарю в ноги, потом вскочил и стал оживленно жестикулировать. Понять его жесты было невозможно. От карлика сильно разило вином и почему-то — еще сильнее — сырой рыбой. Цезарь бросил пергамент на пол.
— Как он попал в дом?
— Милиас давно говорил управляющему, Господин, что стену рядом с кухней надо надстроить или хоть гвоздей набить сверху, — низкая стена, кто угодно перелезет. А этот, может, с торговцами рыбой пришел, оттого и смердит. Спрятался где-нибудь и досидел до темноты. Такой-то — где угодно схоронится, хоть в кувшине… Что Господин повелит делать с… с этим?
— Выброси его за ворота…
— Не желает ли Господин, чтобы Милиас последовал за ним, посмотрел, откуда он пришел? — понизив голос, спросил гельвет на своем языке, чтобы карлик не понял.
Цезарь — он понимал язык этого племени — какое-то время раздумывал. Происшестие совершенно отбило сон.
Нет, только не страх! Это хуже, чем рабство. Достигнутое им потеряет всякую цену, если он пустит в себя даже мысль о страхе. Страх имеет свойство разрастаться как опухоль, заполнять человека изнутри. Те, кто подослал к нему ночью этого жутковатого урода, это знают и как раз на это рассчитывают. И теперь выжидают где-то в темноте.
— Нет! Выброси за ворота.
Цезарь вспомнил, как недавно, во время представления в театре, любимец римской публики актер Деций Лаберий произнес по роли такую фразу: «Тот, кто внушает трепет многим, конечно, и сам должен хорошо знать, что такое страх». И все в амфитеатре тогда обернулись на него, Цезаря, не сговариваясь: сотни пар испытующих, сочувственных, злорадствующих глаз… Как стрелы, нацеленные на его ложу. На следующий же день Цезарь указом упразднил своих испанцев-телохранителей, оставив себе только официальную свиту ликторов. А еще через день и вовсе появился на Форуме совершенно один, без всякой свиты. Купил жареного мяса с хлебом у обомлевшего уличного торговца, посмотрел представление мимов, вступал в разговоры с ошеломленными горожанами: после грандиозного триумфа его узнавали многие, да и статуи высились теперь на каждом углу. «Ты накормил нас, великий Цезарь». Что верно, то верно — двадцать две тысячи длинных столов со всевозможной пищей и винами выставлялись во время его триумфа целых девять дней. И как только столы пустели, несли новые яства. О, тогда он устроил Риму невиданный триумф — с боями сотен гладиаторов и диких зверей, с морскими сражениями на Тибре, раздачей зерна, хлеба, оливкового масла, денег! Он освободил неимущих римлян от платы за жилье на целый год! О, как его любили, как боготворили, какие легенды передавали до сих пор обо всем этом, и долго еще не забудут. Даже самый последний римский нищий, у которого хватило сил провести в длиннющих очередях несколько ночей, получил тогда от своего Цезаря по сто денариев.