Выбрать главу

— И какая еще! — ответил мусье. — А вот, смотрите, со всеми ласково, вежливо обходится.

— Что же это у вас такое? — спросил Алпатов, указывая на руку.

— Дверью палец раздавили: был на железной дороге, весь день не ел, постучался к будочнику, не поставит ли, как раньше бывало, самовар. А он дверь отворил, раз! — меня в грудь кулаком и хлоп дверью: палец и раздавил. И откуда это злость такая?

— Ну, не все же злы, вот видите: не зла же эта старая женщина.

— Это редкость, а так все злы.

— На кого же?

— Да, на кого же? Где тут причина? — с большим интересом, просясь на долгий душевный разговор, спросил раненый.

Но Алпатов уже был у дверей своего отдела и, простившись, пошел туда. Заведующий Семен Демьяныч, рабочий московской фабрики, старейший коммунист, любил с Алпатовым поговорить и пожаловаться на воров, на саботажников и особенно на примазавшихся интеллигентов, ненавистных и Алпатову (…). Узнав про кислую капусту, Семен Демьяныч выругал дьякона, дал бумагу в продком на полпуда капусты, а печать за разговорами поставить забыл.

— Без печати выдать никак невозможно! — сказали в продкоме.

Опять, усталому и голодному, пришлось возвращаться назад, а когда пришел в НАРОБРАЗ, Семен Демьяныч ушел в УКОМПАРТ.

«Разве жалование получить, все-таки хватит на две восьмушки махорки».

В очереди стояли оборванные шкрабы, городские и сельские, некоторые в лаптях, один даже на босу ногу, все с любопытством разглядывали афишу о публичном диспуте в городском саду на тему необыкновенную: о бессмертии души. Один застрявший в глуши богоискатель выдумал это сделать по примеру Англии, как у Джемса, в пику официальному материализму, с голосованием.

В очереди говорили:

— Чудак, он думает таким способом что-то сделать.

— Забьют.

— Ну еще бы, и пикнуть не дадут.

— Неужели не постоят за бессмертие души? — спросил Алпатов.

— А кому какое дело теперь до души, — сказал босой шкраб, — я сам сознательно руку за душу не подыму.

— За идеи Платона и Христа?

— Голодные не могут быть христианами.

— Но христиане же часто были голодными.

— А это надо вперед себе в голову забрать, и тогда даже будет приятно за что-то свое голодать, а просто голодные не могут быть христианами, вы сами должны это понимать.

— Может быть, я и понимаю, но как же этот философ не понимает?

— У него жена доктором хорошо зарабатывает, вот он и выдумывает, у него есть время, но вы сами шкраб и понимать должны, что голодные не могут быть христианами, из голода ничего не выходит (…)

Не мысль, что голодные не могут быть христианами, а злость этого босого учителя, одетая такими словами, поразила Алпатова и напомнила ему точно такую же злость, но в других словах, и какие это слова, он хотел и не мог вспомнить.

— Погодите, товарищ, получать деньги, пойдемте за мной, — сказал ему мальчик со взъерошенными волосами, заведующий школьным подотделом.

— Да, погодите-ка, — сказал другой такой же мальчик, заведующий внешкольным подотделом.

— Сюда, сюда! — шла впереди их горбатая девица, заведующая секцией социального воспитания.

Пришли в почти пустую комнату, и трое сели за стол, поделились подсолнухами, больше стульев не было:

Алпатов стоял.

— Ну, товарищ, — сказал первый мальчик, — что вы теперь делаете?

— Разбираю архивы.

— Разве есть это?

— А как же.

— И порядочно?

— Очень даже много.

— Много? — сплюнув подсолнух, спросил другой.

— Порядочно.

— Мы решили вас использовать иначе, по ликвидации безграмотности.

— Прежде надо ясли для детей завести, — ответил Алпатов, — а то ко мне бабы ходят с грудными ребятами: пищат ребята, бабы унимают, не слушают.

— Вот вы и займитесь организацией.

— Нет, я не занимаюсь никакими организациями.

— Почему?

— Не интересуюсь, я другой природы.

— Мы все одной природы.

— Нет, разной.

— Мы вас мобилизуем.

— Не пойду.

— Пришлем милиционера: вас нужно выжать, как лимон.

— Не выжмете: я сухой лимон.

Тогда третий мальчик показался на пороге, сделал какой-то знак, и все побежали со свистом по коридору.

Алпатов вынул скорей свою бумагу на кислую капусту, взял со стола печать, приложил и пошел опять в продком получать.

Помещица с козами во время этой беготни уже приметила Алпатова — и как он аккуратно затворяет калитку, и поглядывает на нее. Теперь она его остановила и пожаловалась на коз, мало дают молока, не хватает травы.

— Нужно как-нибудь из своего имения выхлопотать корову, — сказал Алпатов ей в утешение.

— Корову? — изменилась в лице помещица. — Что вы сказали, повторите.

— Корову.

— Господи, — перекрестилась она, — неужели это сбудется: я сегодня во сне видела корову.

— Черную в очках и белых чулочках.

— Черную в очках. Но как же это вы знаете?

— Так знаю: получите корову, хлопочите скорей, — сказал Алпатов и поспешил в продком.

Там, однако, занятия кончились, все было пусто, и где выдают кислую капусту, рычала большая рыжая собака.

Посмотрев на злую рыжую собаку. Алпатов вдруг вспомнил, кто это и какими другими словами сказал, что голодные не могут быть христианами; это разбойник, издеваясь, сказал Христу: «Если ты сын Божий, спаси себя и нас».

VIII ЛУКОВИЦА

Голодная волчья заря узким медным перстнем полукружила небо. Учитель выходил обратно из города в надежде перемочь усталость и голод до дому. Навстречу ему гнали коров и шел оборванец с длинной палкой с холщовой сумкой. Он остановил спешно идущего Алпатова и попросил у него огня раскурить трубку. Недовольный остановкой, вырубая огонь, Алпатов сказал:

— Пастуху нужно иметь кремень и огниво.

— Ты что, слепой! — крикнул оборванец. — Вон пастух!

— Что же тебе стало обидного от пастуха?

— Я солдат.

— Пастух, по-моему, не хуже солдата.

— Пастух? Ах ты…

— Ругаться? Ну так нет же тебе огня, убирайся! — крикнул Алпатов и быстро пошел дальше.

Но солдат тут только и принялся ругаться как следует и на фоне полукружия волчьей зари трехматерной картечью палил вслед Алпатову, может быть, представляя себе, что он из шестипушечной батареи по немцу палит.

— Я солдат, я солдат, я на фронте страдал.

Больно отзывалась эта ругань на сердце у Алпатова, ему было досадно, что не угадал душу поврежденного солдата и так расстроил его, но, главное, смущала его догадка уже по прежнему верному опыту, — если станет так на каждом шагу цепляться с болью за людей, значит, сам вконец поврежден и едва ли дойдет он до дому при усталости и лихорадке. На лесной тропинке его сапоги сами цеплялись за пни и коленки подгибались от слабости. Набил трубку, затянулся, стало от этого лучше, но неудержимая злоба охватила его на оледенелое достоинство сумасшедшего солдата, и на застывшее величие дьякона с кислой капустой, и на мальчишек с подсолнухами, заведующих десятками школ, библиотек, и — сколько их всех! — будто дождь идет и каждая капля его от стужи замерзает и падает на землю снегом и льдом.

Милостью солнца росинка воды получает отпуск на небо, милостью солнца земля радуется, получая тепло, а сама земля, вернее, не земля, а суша, ее каждая частица давит другую, и если бы дать им волю, они взорвали бы весь земной шар. А связь воды совершенно иная, каждая капля не лежит, а движется и не мешает другой. Сила земная вяжет насилием, а сила солнечно-океанская освобождает, и сила эта в душе человека остается, как любовь различающая.

Учитель остановился и на большом пне в сумерках, едва различая буквы, пытается записать план урока на завтра о суше и воде, ее омывающей, но в голове у него стало темней, чем в лесу, и звенели тысячи огненных колокольчиков на зелено-желтых полосах. «Перемогу, перемогу!» — заговаривал он наступление какой-то враждебной силы, очнулся, еще покурил, записал и продолжал свой путь, прибавляя пример за примером к связи частиц воды из человеческой жизни: особенно ярко припомнилось ему, как в океане на гибнущем судне, когда все высадились на лодки, остался один телеграфист и по колена в воде подавал сигналы о спасении людей по беспроволочному телеграфу, пока волна не смыла его с корабля, — се человек!