Сообщая все это, она жадными глотками опорожняла чаши вина и, рассыпавшись в сердечных излияниях перед семьею претора, вечно подвижная и веселая и при этом побуждаемая к движению скулежом своей собачки, она покинула дом Гельвидия. Она не видела, что за ее спиной остались лица, побледневшие от печали и гнева.
— Во имя Юпитера, отмщение воздающего! Не одного Ламию оскорбил Домициан, пятная и насилуя семейный очаг римских граждан! Неужели никому теперь нет спасения от капризов и посягательств сына кесаря? Нынче цензорам, этим стародавним стражам римской добродетели, не пришлось бы бездействовать на своем посту, если бы… если бы этот пост не был упразднен! Да и что вообще осталось в Риме из того, что когда-то существовало? Где достоинство и власть консулов, от которых остались лишь бледные тени минувшего? Где самостоятельность и гордость сената, который того гляди превратится в слабое эхо своего прошлого? Где народные трибуны, разум и красноречие которых в защите прав народа поднимали их над подлой угодливостью и над животным инстинктом брюха, которое больше не хотят кормить отвыкшие от работы праздные руки? Все эти гарантии защиты и достоинства Рима сосредоточились в одних руках, в одной голове…
— Несчастный, поруганный Ламия!
— Домиция Лонгина до сих пор верно и искренне любила своего супруга.
— Да! — язвительно заметил Гельвидий. — Но какая любовь и какая добродетель устоит в Риме против искушений, если их источник на Палатинском холме?
— А основа — испорченная чернь, щедро осыпаемая безумствами игрищ и подачками, а на защите всего этого мечи и копья военщины, — заметил Музоний.
Потом говорили о подлом процессе, затеянном другом Домициана, Метием Каром[24], с целью отхватить половину имущества Полии Аргентарии, вдовы поэта Лукана, приговоренного Нероном к смерти[25]. Домициан пообещал, что друг его выиграет дело, которое вскоре будет заслушано перед трибуналом претора, и получит богатые трофеи.
— Опять, Гельвидий… — вырвалось у Фании, которая тут же замолкла.
Старая Ария, неподвижная, прямая и строгая в траурных платьях своих и накидках, медленно шевелила иссохшими губами и, утомленная воспоминаниями, очередную их бусину нанизав на длинную нить памяти, прошептала:
— Всегда одно и то же! Всегда одно и то же!
В эти разговоры, в которых, казалось, глухо кипели едва сдерживаемый гнев и страсти, вмешивались долетавшие из сада всплески и переливы детского смеха. Маленький Гельвидий играл в мяч, который, в воздухе со звоном свивая свои обручи, падал на траву в виде золотого полумесяца.
Миртала больше не пряталась за Фанией, она присела на траву перистиля и сияющим взором наблюдала за веселой игрой ребенка.
— Поди сюда! — позвал ее раз маленький Гельвидий. — Я покажу тебе, как надо гонять обруч по дорожкам сада и как бросать ониксовые шары!
С этого момента она стала участвовать в играх тех, к кому в течение стольких дней она с завистью и восхищением приглядывалась издали в авентинском портике. Она бегала наперегонки с живым своевольным мальчиком за бронзовым колесом, летящим с гулким перезвоном бубенцов по гравиевым дорожкам, или посреди газона, задрав голову, вытягивала руки, чтобы поймать летящий к земле золотой полумесяц. Благоухающий свежестью воздух сада, так непохожий на воздух Тибрского заречья, переполнял грудь ее, и белизна лица отступала перед пламенем румянца. Ее губы смеялись, глаза лучились счастьем; она казалась ребенком, которому было нужно глубокое дыхание свободы и радости, выпущенной из клетки птицей, крылья которой так и рвались в полет. Гельвидий и Фания стояли среди желтых колонн перистиля, которые в зареве солнечных лучей горели, словно огненные столбы, и с улыбкой смотрели на шумные игры своего единственного сына с этой чужой, но милой девочкой. Глазами художника смотрел на нее и Артемидор, и вскоре после, держа в руке своей руку Мирталы, он вел ее по дому претора, показывая ей находившиеся там произведения искусства и рассказывая о них. В триклинии — обеденном зале — они встали перед покрывавшим стену огромным панно: на фоне свежего, как сама весна, пейзажа, на морском берегу, в зеленой роще играла с подружками прелестная и поэтичная простоволосая Навсикая. Артемидор процитировал Гомера, рассказавшего историю этой царской дочки, а смотревшая во все глаза Миртала жадно вслушивалась в звуки греческого эпоса, которые меланхолично и сладко звучали в алых устах художника.