У ног ее, опершись на ее колени, подняв к ней румяное личико, сидел маленький Гельвидий; он что-то рассказывал бабушке.
Из-за белого платья Фании выглядывала головка молоденькой девушки с огненными кудрями. Ее черные глаза поглядывали на всех с любопытством и вниманием. Миртала, часто приходя в этот дом, где раскупали значительную часть ее товара и где часы пролетали для нее как одна сладостная минута, уже рассказала им о своем прошлом. Во время ее первого посещения Фания спрашивала:
— Не гречанка ли ты немножко, девочка? Может, по отцу или по матери? Имя твое походит на греческое.
С опущенными ресницами Миртала отвечала:
— Галилея, наследие сынов Израиля, была родиной моих отца и матери. Отец мой был рыбак, спокойно закидывающий свои сети в воды голубых озер, но, под управлением римлянина Феликса замешанный в бунт залаторов, был отдан Феликсом в рабство одному греческому вельможе, в дом которого добровольно последовала мать моя Ревекка. Хорошую работницу, умеющую ткать тонкие материи и прелестно вышивать, грек охотно принял в свой дом. В этом доме мне и дали имя Мирталы.
Все более оживляясь, она рассказала, что из неволи маленьким, внезапно осиротевшим ребенком выкупил ее Менохим. Чума убила ее отца. Душа ее матери, давно тоскующая о свободе и о своем родимом голубом озере, тоже вскоре рассталась с телом. Тогда-то Менохим выкупил ее из неволи. И не только ее одну. Менохим посвятил все свое состояние на выкуп иудейских детей из неволи едомской. Он был когда-то богат. Отца его вождь римский, Помпей, первый вторгнувшийся в Иудею, привел в Рим в качестве военнопленного. Тут он остался служить у богатого и щедрого хозяина, который, освободив его, завещал ему значительное состояние. Менохим не употребил его ни на ведение выгодной торговли, ни на пиры, ни на роскошные платья. Он не женился, и своих детей у него не было. В Риме, в Эфезе, Антиохии и Коринфе он отыскивал маленьких детей иудейских, родители которых умерли в неволе. Таким образом он вернул свободу многим девочкам и мальчикам. Теперь все они уже взрослые. Одни ведут торговлю в отдаленных странах, другие занялись земледелием в Иудее, и только двое осталось при Менохиме, потому что он привязался к ним больше всего; это — она и Ионафан…
Произнеся это имя, она вдруг умолкла, она знала хорошо, почему при чужих его не следовало произносить, и, испуганная тем, что сделала, она снова быстро-быстро заговорила о своем приемном отце.
Собравшиеся в перистиле несколько человек с вниманием слушали историю Менохима. Взгляд Фании стал менее величавым и более дружеским; с пунцовых губ Артемидора совершенно исчезла веселая улыбка. Ария даже поднимала пожелтевшие отяжелевшие веки, и под черными бровями суровые глаза ее сверкали блеском безмолвного сочувствия.
Рассказывая о Менохиме, она понимала, что она не должна быть тут, однако ж ее приковывала к этому дому любознательность ее чуткого ума, приковывал звучный голос Артемидора, который, обращаясь к Музонию, спрашивал:
— Учитель, как же это может так быть, что всегда и вечно радость и торжество одних являются скорбью и унижением других? Будучи еще малым ребенком, я слышал Сенеку, когда он говорил: «Человек для человека должен быть святыней». Разве же не люди эти иудеи, у которых отняли и опустошили отчизну? Разве же не человек этот Менохим, душа которого переполнилась горечью от нашей радости?