— Кая Марция! — прервал ее опять Марциал, — замкни на минуту уста свои и сядь в носилки, если не хочешь навлечь на себя гнева Юноны за то, что ты не посвятила ей жертвы в обещанный день…
— Да сохранят меня боги от совершения такого преступления! — воскликнула она, и на ее лице выразился неподдельный ужас; таща за собой свою собачку, она наконец поспешила в свои носилки, которые носильщики понесли к воздвигнутому на склоне Авентина храму Юноны.
В золотом отблеске наступающего вечера, в затихающем шуме рыбного рынка и иудейского квартала, у конца улицы, выходящей из-под Остийских ворот, в эту минуту почти пустой, Артемидор остановился. Он кого-то ждал опираясь спиной о резные карнизы арки Германика, и смотрел на город, на вершине которого в необычайно чистом воздухе пылающие огни, казалось, боролись с прозрачными тенями. Неподалеку, под темным сводом арки, стоял Гелиас, его молоденький слуга; один из тех красивых, тщательно обученных, смышленых и ловких юношей, какого должен иметь в своем доме каждый знатный римлянин.
Гелиас в течение уже нескольких лет служил своему господину, ведущему свободную и роскошную жизнь художника, поверенным в любовных делах, и никто не умел лучше его тайком вручить дощечки, запечатанной воском молоденькой жене богатого старца, никто усерднее и искуснее не сторожил дома, в котором господин его проводил приятные часы свидания. Он хорошо знал, что должно было последовать, когда художник ускользал от своих друзей и поклонников и, отправляясь на прогулку, одному ему только говорил: «Ступай за мной, Гелиас!»
Однако в этой стороне города он никогда не был прежде со своим господином. Неужели Артемидор действительно направлялся в сад Цезаря, густая зелень которого покрывала часть Авентинского холма? Быть может, там его ожидает богатая Фульвия, которую он покинул год тому назад и которая до сих пор не переставала его звать к себе; или танцовщица Хигария, эта андалузка с вулканическим взглядом, портрет которой, с развевающимися волосами и цитрой в руке, он нарисовал на стене своей спальни? Но почему остановился он в тени величавой арки, казалось, забыл о цели своей прогулки?
Он шел вовсе не в сад Цезаря, как он это сказал Кае, забросавшей его назойливыми вопросами. Предполуденные часы он провел сегодня в Авентинском портике, замыкая цветистую гирлянду, которой он его украсил с любовью и увлечением, фигурой Ераты, музы легкой и любовной поэзии, обвитой плющом, с золотой лирой в руках. Несмотря на увлечение, с каким он писал лицо богини, время от времени взгляд его опускался вниз и блуждал среди колонн портика. Это было в первый раз в его жизни, что он не видел того, кого жаждал увидеть, первый раз тот, кого он звал, не приходил. Не привыкший к разочарованиям, он выходил из себя, и было нечто ребяческое в гневном жесте, с которым он бросил кисть и палитру в руки своих учеников.
Ранее обыкновенного прервал он работу и, окруженный многочисленной и по дороге возрастающей свитой, отправился в бани, где в мраморном бассейне, наполненном холодной водой, долго и усердно предавался плаванию; а потом в зале благовоний вопреки своему обыкновению грубо выбранил слугу за то, что он его слишком щедро намазал благовонными протираниями. Он гнушался модой излишнего употребления духов и в залу благовоний входил только чтобы придать аромат фиалок своим черным как смоль волосам. На этот раз, рассеянный, он позволил слуге слишком раздушить себя и, выходя из бань, всех, кто обращался к нему, закидал стрелами ядовитого сарказма. Поссорившемуся с женой Цестию, портик которого он разрисовал за громадную плату и который с высоты придворного положения своего приветствовал его величавым жестом, он крикнул:
— Как поживает достойная Флавия, супруга знаменитого Цестия? С той поры, как иудейские или халдейские боги начали ее занимать, Рим перестал ее видеть!
Кару, ближайшему другу одного из сыновей цезаря, он сказал:
— Ты молод, Кар, а от тебя смердит духами, как от старой кокетки!
Над Стелло, богатым лентяем, забавляющимся писанием стихов и покупкой произведений искусства, он посмеялся:
— Что, Стелло, со вчерашнего дня сочинил ты хоть несколько виршей? А Аксий, этот торговец из Субуры, не обманул ли он тебя опять, продав тебе за кругленькую сумму произведение самого обыкновенного пачкуна, выдав его за гениальную работу Мирона или Праксителя?.
Те лишь обиженно пожимали плечами и молча глотали злые шутки живописца.
— Кажется, — проговорил Цестий, — что после императора и сыновей его следуют художники, люди, которым в Риме больше всего дозволяется. Другим бы не сошли с рук те дерзости, которые он себе позволяет. Но, наказывая этого молокососа, мы оскорбили бы муз, избранником которых он является…