Вошла женщина – высокая, прекрасно сложенная; ее годы – под тридцать – слегка бросались в глаза из-за аскетической строгости лица, которую, правда, несколько сглаживали светло-каштановые локоны. Особенно хороши были голубовато-серые глаза – удивительно красивые, спокойные, светящиеся умом.
– Доброе утро, капитан, – по-уставному четко, отрывисто поздоровалась она.
Подождав, пока закроется дверь, он предупредил:
– Так и без друзей остаться недолго.
Она легонько повела головой из стороны в сторону:
– Я исполняю свой долг. К врачам тут отношение особое. Кое в чем у нас привилегии, зато в другом нас и за людей-то не считают.
Женщина прошла в глубь комнаты, и он, глядя на нее, в который раз задался вопросом: почему она здесь? Потому, что шелковый мундир офицера космических войск идеально подходит к ее глазам? В любом другом месте она бы гораздо быстрее выросла в чине. И все-таки форма великолепно подчеркивала изящество ее фигуры.
– Мне не предложат сесть?
– Разумеется, вы можете присесть, если угодно. Я думал, вы предпочитаете стоять.
Плавной поступью, которая в космосе быстро становится второй натурой, она подошла к креслу и уселась. Не сводя глаз с лица капитана, достала пачку сигарет.
– Прошу прощения. – Он поднял со стола портсигар, раскрыл и протянул ей.
Женщина взяла сигарету, прикурила от поднесенной им зажигалки и неторопливо выдохнула дым.
– Итак, в чем ваша проблема? – спросил капитан с оттенком раздражения.
Посмотрев ему прямо в глаза, она ответила:
– Майкл, ты отлично знаешь, в чем моя проблема. В том, что дальше так продолжаться не может.
Он нахмурился:
– Элен, я тебя об одном прошу: не вмешивайся, сделай милость. Если и остался среди нас человек, не увязший с головой в дрязгах, то это ты.
– Чепуха! Никого не осталось. Как раз потому, что я тоже увязла с головой, я и решила с тобой поговорить. Должен ведь кто-то объяснить тебе, что нельзя ждать сложа руки, когда грянет гром. Нельзя сидеть и дуться, как Ахиллес у себя в шатре.
– Неудачное сравнение, Элен. Я не ссорился со своим командиром. Это они ссорятся со своим – со мной.
– Майкл, люди смотрят на это иначе.
Он повернулся и подошел к окну. В ярком сиянии Земли его лицо казалось неестественно бледным.
– Я знаю, как они на это смотрят. Они даже не считают нужным скрывать свои чувства. Между нами вырос айсберг. Командир станции теперь – неприкасаемый. Вспомнились все старые обиды. Я – сын Маятника Труна, баловень судьбы, попавший сюда благодаря отцовской славе. По той же причине я все еще здесь в свои пятьдесят, хотя еще пять лет назад должен был списаться на Землю и не стоять на дороге у молодых офицеров. Всем известно, что я на ножах с полудюжиной политиков и большинством чинов из Космического Дома. Моим доводам не верят, ведь я – энтузиаст, фанатик с одной извилиной в голове. Меня бы давно вышвырнули из космонавтики, если бы не боялись общественного мнения… Опять же, вот оно, отцовское наследство. А теперь еще и это…
– Но почему же ты, Майкл, – тихо произнесла она, – ждешь, когда тебя затянет? Что за этим стоит?
Несколько секунд он пристально смотрел на нее, затем спросил с подозрением в голосе:
– Что ты имеешь в виду?
– Только то, о чем я спрашиваю Что стоит за этой, так не свойственной тебе патетикой? Ты же отлично знаешь, иначе не соответствовал бы этой должности, так и года бы на ней не продержался. Отправился бы в канцелярию штаны протирать. А что касается остального, то по большей части ты прав, но ведь жалеть себя – вовсе не в твоем стиле. Ты бы мог преспокойно снимать пенки и почивать на лаврах до конца дней своих, и все же не стал этого делать. От отца тебе досталась прославленная фамилия, однако имя ты сделал себе сам, – и превратил его в оружие. Мощное оружие, с таким невозможно не нажить врагов, а у врагов есть привычка злословить. Но и тебе, и мне, и сотням тысяч других людей известно: не воспользуйся ты этим оружием, нас бы сейчас тут не было И не было бы на свете Английской Лунной станции, и не было бы смысла в геройской гибели твоего отца.
– Я жалею себя? – возмущенно начал он.
– Притворяешься, будто жалеешь, – перебила Элен, не дрогнув под его взглядом.
Майкл отвернулся.
– В таком случае не откажи в любезности, просвети какие чувства надлежит испытывать в самый трудный час, когда от твоих товарищей вместо былого уважения и даже симпатии веет стужей? Гордость за свои достижения, что ли?
Элен не спешила с ответом. Выждав несколько секунд, она предположила:
– Может быть, просветление? Понимание чужой точки зрения, чужого настроения? – Она снова помолчала, затем добавила: – Сейчас никто из нас не способен нормально соображать. Переизбыток эмоций в тесном замкнутом пространстве, – какая уж тут объективность? Кое-кому тяжелее, чем другим. И я бы не сказала, что тут на всех одна шкала ценностей.
Трун промолчал. Он стоял к ней спиной, прикипев глазами к окну. Элен пересекла комнату и остановилась рядом.
Вид из окна не способствовал душевному подъему. На переднем плане – совершенно голая равнина, только разнообразные обломки горных пород нарушают пыльную гладь, да кое-где – колечки кратеров. Контрасты язвят глаз: под солнцем – ослепительный блеск, в тени – кромешная мгла. Если чересчур долго разглядывать какую-нибудь деталь этого ландшафта, то может закружиться голова и все вокруг пустится в пляс. За равниной торчали горы – как будто вырезанные из картона. Новичкам, привычным к округлым от древности горам Земли, становилось не по себе от высоты, остроты и зубчатости лунных пиков. При виде их новички всегда испытывали благоговение и нередко страх. «Мертвый мир», – говорили они, разглядывая эту картину.
«Слишком убогий, приземленный эпитет, – часто думалось Труну. – Смерть означает гниение, распад, метаморфозу. Но на Луне нечему гнить, нечему меняться. Здесь ничего нет, кроме безликой свирепости естества – слепого, вечного, стылого, бесчувственного. Не отсюда ли греки вычленили концепцию хаоса?»
Справа над горизонтом висела краюшка Земли – широкая долька, сверху обстриженная линией ночи, снизу иззубренная о голые клыки гор. Больше минуты Трун ловил глазами ее холодный туманный свет, затем произнес:
– Забава для идиотов.
Врач неспешно кивнула:
– Конечно. – Она отошла от окна и возвратилась в кресло. – Я знаю… Точнее, правильнее будет сказать, что мне кажется, будто я знаю, чем для тебя стал наш мирок. Сначала ты боролся за его создание, потом – за то, чтобы в нем теплилась жизнь. Ты занимался этим с младых ногтей и не мыслил иной судьбы. Второй трамплин для прыжка «за пределы…» Ради этого погиб твой отец, а ты ради этого жил.
Ты выкормил идею, как любящая и заботливая мать, и теперь узнал, как рано или поздно узнают все матери, что ребенку уже не нужна твоя грудь. А тут еще эта война! Она бушует уже десять дней, и одному Богу известно, какой ущерб несет человечество. В истории не бывало войны страшнее, может быть, эта – последняя. На месте огромных городов – воронки. Целые страны обращены в ядовитый прах. Выкипают моря, и влага льется из черных туч смертоносным дождем. Но к небу вздымаются новые клубы дыма, новые огненные озера растекаются по земле, и новые миллионы людей превращаются в пепел.
Ты говоришь, идиотская забава? Но где в твоих словах ненависть к ней за то, что она есть, и где – страх за дело всей твоей жизни, страх перед роком, который может изгнать нас с Луны?
Трун медленно отошел от окна и присел на край стола.
– Хороши все причины ненавидеть войну, – сказал он. – Правда, некоторые лучше других. Если ненавидишь только потому, что на ней гибнут люди… Многие известные изобретения тоже губят людей, машина, к примеру, или самолет, – так что же, прикажешь их уничтожить? Убивать людей на войне – это неправильно, это жестоко, но ведь война – не причина болезни, а симптом. Я ненавижу ее еще и потому, что она – дура. Она всегда была полоумной, а теперь окончательно свихнулась. Теперь она чудовищно расточительна. Чудовищно кровожадна.
– Не спорю. Тем более что пожираемые ею ресурсы очень бы пригодились для дальнейшего развития Космической Программы.