Выбрать главу

— Надеюсь, что когда-нибудь ты это поймешь. — И Чъягии благословил Германа, взмахнув тремя вытянутыми пальцами правой руки. Потом обнял его и поцеловал в губы. — Ступай, сын мой, и пусть твоя ка претворится в акх.

— Да воспарят наши акхи рядом, — ответил подобающей формулой Герман и вышел из хижины, заливаясь слезами.

Он всегда был сентиментален, но убедил себя, что плачет из-за любви к этому маленькому, смуглому, изрекающему сентенции человеку. В семинарии Герману хорошо вдолбили разницу между сантиментами и любовью. И это любовь вызвала прилив его чувств. Или нет?

Епископ говорил на уроке, что ученики постигнут разницу лишь тогда, когда приобретут практический опыт в обращении с этими чувствами. И даже тогда без помощи разума им не отличить одно от другого.

Плот, на котором Герман должен был плыть, строил он сам вместе с семерыми своими спутниками. Среди них была и Чопилотль. Герман зашел в их хижину за ней и за немногими своими пожитками. Чопилотль с двумя соседками укладывала идола на деревянные салазки.

— Уж не думаешь ли ты тащить эту штуковину с собой? — спросил Герман.

— Конечно. Бросить ее здесь — все равно что оставить свою ка. И никакая это не штуковина. Это Ксочикетцаль.

— Это только символ, в сотый раз тебе говорю, — нахмурился Герман.

— Пускай символ. Если я брошу ее, не видать мне удачи. Она очень рассердится.

Герман ощутил тоску и беспокойство. В первый же день своей миссии он сталкивается с ситуацией, правильного решения которой не знает.

«Помни о конце своем, сын мой, и будь мудр», — говорил ему епископ, цитируя Екклезиаста.

Нужно действовать так, чтобы это событие привело к правильному результату.

— Вот что, Чопилотль. Пока ты держала идола здесь, все было хорошо — во всяком случае, не так уж плохо. Местные жители тебя понимали. Но жители других мест не поймут. Мы миссионеры, посвятившие себя обращению других в веру, которую считаем истинной. Мы опираемся на учение Ла Виро, получившего откровение от одного из создателей этого мира.

Но как мы сумеем кого-то убедить, если среди нас есть идолопоклонница? Та, что поклоняется каменной статуе? Притом не очень приглядной статуе, должен добавить, хотя это несущественно. Люди только посмеются над нами. Скажут, что мы — невежественные, суеверные язычники. И на нас ляжет тяжкий грех, ибо мы выставим свою церковь в совершенно неверном свете.

— А ты им скажи, что она — только символ, — хмуро предложила Чопилотль.

— Говорю тебе, они не поймут! — повысил голос Герман. — Кроме того, это будет ложь. Видно же, что эта вещь для тебя гораздо больше, чем просто символ.

— А ты бы выбросил свой позвонок?

— Это совсем другое. Это знак моей веры, моей принадлежности к Церкви. Я ему не поклоняюсь.

На ее темном лице в сардонической усмешке сверкнули белые зубы.

— Выброси его, тогда и я оставлю ту, кого люблю.

— Чепуха! Ты же знаешь, я не могу! Хватит вздор городить, сучка этакая.

— Как ты покраснел. Где твое любящее понимание?

Герман сделал глубокий вдох.

— Ладно. Бери ее, — сказал он и пошел прочь.

— А разве ты мне не поможешь?

— Чтобы я стал соучастником святотатства? — обернулся он.

— Раз ты согласился, чтобы она плыла с нами, ты уже соучастник.

Чопилотль вообще-то была неглупа, но страдала эмоциональной тупостью. Герман с легкой улыбкой продолжал идти своей дорогой. Придя к плоту, он сообщил другим, что их ожидает.

— Почему ты позволяешь ей это, брат? — спросил Флейскац. Родным языком этого рыжеволосого великана был старогерманский, одно из наречий Центральной Европы во втором тысячелетии до нашей эры. От старогерманского отпочковались позднее норвежский, шведский, датский, исландский, немецкий, голландский и английский языки. Раньше Флейскац прозывался Вульфац, то есть Волк, как воин, вселяющий страх во врагов.

Но в Мире Реки, вступив в Церковь, Вульфац переименовал себя во Флейскаца, что на его языке значило «клок мяса». Никто не знал, почему он назвал себя именно так — скорее всего потому, что считал себя куском здоровой плоти в дурном теле. Этот кусок, вырванный из старого тела, способен, в духовном смысле, вырасти в совершенно новое, полностью здоровое тело.

— Ты мне, главное, не противоречь, — сказал Герман Флейскацу. — Вопрос решится раньше, чем мы успеем отплыть на пятьдесят метров от берега.

Они сели и закурили, наблюдая, как Чопилотль тащит салазки со своей ношей. Наконец она, красная, потная и запыхавшаяся, пересекла широкую равнину и принялась ругать Германа, сказав в заключение, что ему теперь долго придется спать в одиночестве.

— Эта женщина не может служить хорошим примером, брат, — сказал Флейскац.

— Терпение, брат, — спокойно ответил Герман.

Плот стоял у берега на якоре, которым служил камень, привязанный к бечевке из рыбьей кожи. Чопилотль попросила сидящих на плоту помочь ей втянуть туда салазки. Те улыбнулись, но не двинулись с места. Бурча под нос ругательства, она сама втащила свой груз. Ко всеобщему удивлению, Герман помог ей отвязать идола и дотащить его до середины плота.

Они подняли якорь и отчалили, махая тем, кто собрался на берегу пожелать им доброго пути. На мачте подняли квадратный парус и потравили брасы так, чтобы выйти на середину Реки. Здесь течение и ветер подхватили плот; парус выровняли, и он надулся до отказа. Брат Флейскац стоял у руля.

Надутая Чопилотль удалилась в шатер, устроенный у мачты.

Герман потихоньку перекатил идола на правый борт под вопросительными взглядами остальных, ухмыляясь и знаком призывая их к молчанию. Чопилотль не ведала, что происходит, но, когда идол оказался на самом краю, плот слегка накренился. Чопилотль выглянула наружу и завопила.

Герман уже поставил статую торчком.

— Я делаю это для твоего блага и для блага Церкви! — крикнул он и столкнул глыбу за борт. Чопилотль с криком бросилась к нему. Идол бухнулся в воду и затонул.

Позднее попутчики сообщили Герману, что Чопилотль треснула его в висок своим граалем.

Он все же сохранил достаточно сознания, чтобы увидеть, как она, держась за грааль, плывет к берегу. Бесса, женщина Флейскаца, сплавала за граалем Германа, который Чопилотль швырнула за борт.

— Насилие порождает насилие, — сказала Бесса, вручая Герману контейнер.

— Спасибо, что выловила его, — сказал он. И сел, мучимый болью в голове и муками совести. Ясно было, почему Бесса сказала так.

Утопив идола, он совершил насилие. Он не имел права лишать Чопилотль ее святыни. И даже если бы он имел это право, не следовало бы им пользоваться.

Надо было показать ей, в чем ее ошибка, и заложить в ее ум закваску доброго примера, на которой мог бы потом взойти дух. А Герман только разгневал ее и толкнул к насилию. Теперь она, вероятно, попросит кого-то изваять ей нового идола.

Такое начало не назовешь удачным.

Он продолжал думать о Чопилотль. Почему он ее выбрал? Она красива и очень соблазнительна, но она индианка, и Германа слегка коробила мысль о союзе с цветной женщиной. Может, он для того и взял ее, чтобы доказать себе, что свободен от предрассудков? Неужто им двигали столь недостойные побуждения?

А будь она черной, курчавой, толстогубой американкой, смог бы он хотя бы помыслить о сожительстве с ней? По правде говоря, нет. Теперь Герману вспоминалось, что поначалу он искал себе еврейку. Но их, насколько он знал, в округе было только двое и они уже были заняты. Притом они жили во времена Ахава и Августа и были черны, как йеменские арабки, приземисты, большеносы, суеверны и склонны к насилию. К Церкви, во всяком случае, они не принадлежали, хотя, если подумать, Чопилотль тоже суеверна и склонна к насилию.

Но она была прихожанкой Церкви, и это означало, что она еще способна духовно возвыситься.

Герман направил свои мысли к предмету, от которого они уворачивались.

Он искал еврейку и взял себе индианку лишь для того, чтобы успокоить свою совесть. Чтобы показать самому себе, как он вырос духом. Так ли это на самом деле? Пусть Герман не любил Чопилотль — он был к ней привязан. Преодолев первоначальное отвращение к физическому контакту с ней, он испытывал только наслаждение от их любовных актов.