Выбрать главу

На примере немецкого языка у Марины Цветаевой видно, насколько чужой язык был своим.

«От этих слов: Feuer — Kohle — heiss — Heimlich — (огонь — уголь — жарко — тайно) у меня по-настоящему начинался пожар в груди, точно я эти слова не слушаю, а глотаю, горящие угли — горлом глотаю.

Keine Rose, Keine NelkeKann bl'hen so sch'n,Als wenn zwei verliebte SeelenZu einander thun stehn.[1]

Тут-то меня и сглазили: verliebte — Seelen! Ну, что бы — Herzen! И было бы всё, как у всех. Но нет, что в младенчестве усвоено — усвоено раз навсегда: verliebte — значит Seelen. А Seelen это ведь See (остзейская „die See“ — „море!“) и еще — sehen (видеть), и еще — sich sehnen (томиться, тосковать), и еще — Sehnen (жилы). Из жил томиться по какому-то морю, которого не видел — вот душа и вот любовь. И никакие Rosen и Nelken не помогут!

Когда же песня доходила до:

Setze Du mir einen SpiegelIns Herze hinein…[2]

— я физически чувствовала входящее мне в грудь Валерино зеленое венецианское зеркало в венце зубчатого хрусталя — с постепенностью зубцов: setze — Herze — и бездонным серединным, от плеча до плеча заливающим и занимающим меня зеркальным овалом: Spiegel» (II, 162–163).

Цветаева рассуждает как немецкий поэт! Но так должно говорить не только по отношению к немецкому, и не только у Цветаевой. Р. Я. Райт-Ковалева отмечала у Маяковского «совершенно сверхъестественное восприятие звуковой ткани любого языка». Это выражение некоего общего настроения. Поиски единого, в пределе — божественного всеязычного языка:

Не позабыть бы, друг мой,Следующего: что если буквыРусские пошли взамен немецких —То не потому, что нынче, дескать,Все сойдет, что мертвый (нищий) все съест —Не сморгнет! — а потому, что тот свет,Наш, — тринадцати, в НоводевичьемПоняла: не без- а все-язычен.
(II, 350)

Наш большой друг Мирон Семенович Петровский говорит: «Исследователь должен быть конгениален автору. В вашем случае — кон-идиотичен». Ну что ж, это наш прификс за понимание.

DA CAPO[3]

Hier atmet wahre Poesie…

H. Heine[4]

I’ vidi ben, si com’ ei ricoperse

Lo cominciar con l’ altro, che poi venne,

Che fur parole alle prime diverse.

Dante Alighieri. «Divina Commedia»[5]

Сюжет этого бессюжетного шуточного стихотворения Осипа Мандельштама — «Дайте Тютчеву стрекозу…» (1932) — возникает намного раньше, и его анализ придется начать издалека. Русская поэзия непредставима без пира: от сниженного образа самого забубенного пьянства — и до возвышенного, философски патетического «разума великолепного пира». Как сказал поэт, поэзия — это «воспламененное сознание», con s cience ardente. Пастернак, зажигая греческий смысл слова «пир» — «огонь», пишет в 1913 году:

Пью горечь тубероз, небес осенних горечьИ в них твоих измен горящую струю.Пью горечь вечеров, ночей и людных сборищ,Рыдающей строфы сырую горечь пью.

Мандельштам откликается на пастернаковские «Пиршества» с законной горечью и гордостью лишенца:

Кому зима — арак и пунш голубоглазый,Кому душистое с корицею вино,Кому жестоких звезд соленые приказыВ избушку дымную перенести дано.
(II, 36)

В 1928 году Пастернак переписывает свои стихи:

Наследственность и смерть — застольцы наших трапез.И тихою зарей — верхи дерев горят —В сухарнице, как мышь, копается анапест,И Золушка, спеша, меняет свой наряд.
(I, 58)

Большой любитель общего дела Валерий Брюсов решает принять участие в «Пьянстве» — именно так называлось в черновике его стихотворение «Симпосион заката», написанное 15 августа 1922 года (возможно, сразу после выхода в свет мандельштамовского «Кому зима — арак и пунш голубоглазый…»):

Всё — красные раки! Ой, много их, тоннамиПо блюдам рассыпал Зарный Час (мира рьяный стиль!),Глядя, как повара, в миску дня, монотоннымиВолнами лили привычные пряности.
Пиршество Вечера! То не «стерлядь» Державина,Не Пушкина «трюфли», не «чаши» Языкова!Пусть посуда Заката за столетья заржавлена,Пусть приелся поэтам голос «музык» его;
Всё ж, гулящие гости! каждый раз точно обух в лоб —Те щедрости ветра, те портьеры на западе!Вдвое слушаешь ухом; весь дыша, смотришь в оба, чтобДоглотнуть, додрожать все цвета, шумы, запахи!
(III, 206)

Сейчас не так важно, оправдание это или порицание большевизма «красных раков» (Мандельштам увидит этот Закат в «сапожках мягких ката», палача — III, 318), чувство собственного конца или стремление завершить традицию, закавычить застолье, пропеть и пропить закат самого симпосиона. Пиршество на этом не закончилось. Создавая в тридцатые «Стихи о русской поэзии», Мандельштам возвращается к теме:

Сядь, Державин, развалися, —Ты у нас хитрее лиса,И татарского кумысаТвой початок не прокис.
Дай Языкову бутылкуИ подвинь его бокал.Я люблю его ухмылку,Хмеля бьющуюся жилкуИ стихов его накал.
(I II, 66)

«Симпосион заката», павший на годовщину гибели Блока и Гумилева, написанный сразу после смерти Хлебникова («наследственность и смерть — застольцы наших трапез») и не скрывает трагический смысл этого пира — «пира во время чумы». Брюсовский текст, как и сборник «Mea», куда он входит, стоит как бы на полпути от пастернаковских «Пиров» к «Дайте Тютчеву стрекозу…» Мандельштама. «Дайте Тютчеву стрекозу…» — вне поэтических пиров, но в каком-то смысле возникает из них (см. начало «Стихов о русской поэзии»). От трапезы Брюсов переходит к сотрапезникам и загадкам их имен:

Книг, бумаг, рифм, спаренных едва лишь,Тает снег, дрожа под лунной грудью;Гей, Геката! в прорезь туч ты валишьСтарых снов, снов буйных буршей груду.

Разгадка этих строк содержится в этом же стихотворении, «Современная осень» (1922):

Ночь, где ж ты, с твоей смертельной миррой,Ночь Жуковских, Тютчевых, всех кротких?Метки редких звезд в выси надмирной —Меди длинных стрел с тетив коротких.
(III, 182)

«Буйный бурш»-футурист и «кроткий» юродивый — Хлебников, зарифмовавший имя Тютчева с тучей:

О, достоевскиймо бегущей тучи!О, пушкиноты млеющего полдня!Ночь смотрится, как Тютчев,Безмерное замирным полня.
(II, 89)

Вероятно, за это «достоевскиймо» тучи Хлебников и был назван на языке самого Достоевского «кротким». И еще в «Маркизе Дэзес»:

О Тютчев туч! какой загадке,Плывешь один, вверху внемля?Какой таинственной погадкаТебе совы — моя земля?
(IV, 233)

Отвечая на чужие, Мандельштам загадывает и свои загадки. Три раздела «Стихов о русской поэзии» — три века российского стихотворства: ХVIII, XIX, XX. Сначала поэты названы по именам, потом — эхом цитат, а двадцатый век описан фауной и флорой прекрасного смешанного леса. К «Стихам о русской поэзии» и «Батюшкову» примыкает тогда же написанное «Дайте Тютчеву стрекозу…», его условно можно рассматривать как пятое в цикле. Но есть еще и шестое, появившееся тогда же, — «К немецкой речи». Мы настаиваем на том, что оно примыкает к циклу. Но тогда с чем связано обращение в «Стихах о русской поэзии» к немецкой речи?

вернуться

1

Ни одна роза, ни одна гвоздикаНе могут так прекрасно цвести,Как это делают две влюбленные души,Обращенные друг к другу.
вернуться

2

Вложи мне зеркалов сердце…
вернуться

3

В начале два авторских предупреждения относительно всей книги. Первое заключается в том, что курсив везде — наш. Второе — перекрестные ссылки внутри книги отсутствуют, впрочем, по соображениям самым невинным.

вернуться

4

Здесь дышит истинная поэзия…Г. Гейне
вернуться

5

…Это было всё что угодно, но не язык,всё равно — по-русски или по-немецки.О. Мандельштам. «Шум времени»