— Но машина не знает, какая она.
— Зато я знаю! Я чувствую! — кричал Бут. — Я посторонний, заглядывающий в окна. В таких делах я всегда посторонний. Я не участник, мне это не дано. А машине дано. Она все может, а я нет. Она создана, чтобы выполнять одно или два действия, но как она выполняет их! Комар носа не подточит. Сколько бы я ни учился, сколько бы ни знал и ни старался, хоть всю жизнь, мне не быть совершенством, таким чудом, как это, которое так и просится, чтобы его сломали, как вот этот человек, эта вещь, это существо на сцене, этот ваш президент!..
Он уже стоял и кричал, обращаясь к сцене, до которой было шагов шестьдесят.
Линкольн молчал. Под креслом тускло поблескивала лужица машинного масла.
— Этот президент… — внезапно переходя на шепот, почти про себя пробормотал Бут, словно постиг наконец истину, которую искал. — Президент, да, Линкольн. Разве вам не понятно? Он давно умер. Он не может жить. Это несправедливо. Прошло сто лет, и он снова здесь. Его убили, похоронили, а он продолжает жить. Живет сегодня, будет жить завтра, и так день за днем, до бесконечности. Его зовут Линкольн, а меня Бут… Я должен был прийти сюда…
Голос его прервался. Глаза остекленели.
— Садитесь, — тихо сказал Бэйс.
Бут сел, а Бэйс, кивнув охраннику, сказал:
— Пожалуйста, подождите в коридоре.
Тот вышел. Теперь, когда Бэйс остался один с Бутом и с молчаливой фигурой на сцене, которая словно чего-то ждала, сидя в своем кресле, он медленно повернулся и внимательно посмотрел на убийцу. Тщательно взвешивая каждое слово, он сказал:
— Все это так, да не совсем.
— Что?
— Вы назвали не все причины, побудившие вас прийти сегодня сюда.
— Нет, все!
— Вы так думаете. Но вы обманываете самого себя. Все вы, романтики, таковы. В той или иной степени. Фиппс, который создал этого робота. Вы, который уничтожил его. Но все, в сущности, сводится к одному… К одной очень простой и понятной причине. Вам хочется увидеть свой портрет в газете, не так ли?
Бут не ответил, но его плечи еле заметно шевельнулись, словно распрямляясь.
— Хочется видеть себя на обложках всех журналов континента?
— Нет.
— Получить неограниченное время для выступлений по телевидению?
— Нет.
— Интервью по радио?
— Нет.
— Нравится, что адвокаты и судьи будут ломать копья, споря, подсуден ли человек, стрелявший в чучело…
— Нет!
— …то есть в гуманоида, в машину?..
— Нет!!!
Бут тяжело дышал, глаза его бегали как у безумного.
Бэйс продолжал:
— Нравится, что завтра двести миллионов человек заговорят о вас и будут говорить неделю, может, месяц, а то и целый год!
Молчание.
Но улыбка, словно капля слюны, оттянула уголок губ, и Бут, почувствовав это, поднес руку к губам.
— Нравится, что можно продать международным синдикатам собственную версию того, как все это было, и сорвать солидный куш.
По лицу Бута струился пот, ладони взмокли.
— Хотите, я сам отвечу на все эти вопросы? А? Итак, — начал Бэйс, — ответ здесь только один…
Стук в дверь прервал его. Бэйс вскочил. Бут тоже повернулся в сторону двери.
— Бэйс, это я, Фиппс, откройте! — послышался голос за дверью. И снова стук, уже настойчивый и громкий. Бэйс и Бут, словно заговорщики, молча посмотрели друг на друга.
— Да впустите же меня, черт побери!
В дверь снова забарабанили, потом наступила короткая пауза, и стук возобновился с новой силой — в дверь то глухо били кулаками, то барабанили пальцами. Временами стук прекращался, а затем слышалось тяжелое дыхание, словно человек успел обежать коридор в поисках других дверей.
— На чем я остановился? — спросил Бэйс. — Да, на ответах на мои вопросы. Вы, следовательно, рассчитываете на широкую рекламу — телевидение, радио, прессу и все такое прочее?..
Молчание.
— Этого не будет.
Губы Бута дрогнули, но он ничего не сказал.
— Н-Е-Т! — раздельно произнося каждую букву, выкрикнул Бэйс. — Не будет!
И, протянув руку, он выдернул у Бута из кармана бумажник. Вынув все документы, он вернул пустой бумажник.
— Нет? — повторил за ним потрясенный Бут.
— Нет, мистер Бут. Никаких портретов в газетах, никаких интервью по телевидению. Не будет статей и колонок в газетах и журналах, не будет рекламы, не будет славы — и удовлетворенного тщеславия. Не удастся жалеть себя, терзаться раскаянием, увековечить свое имя. Никто не будет слушать вздор о победе над машиной, якобы обесчеловечившей человека. Не будет ореола мученика и бегства от собственной посредственности, сладких терзаний совести и сентиментальных слез. Не удастся не думать о будущем. Не будет судебного процесса, адвокатов, комментаторов, анализирующих все через месяц, через год, через тридцать, шестьдесят, девяносто лет, не будет и денег, нет!..