Выбрать главу

Я часто думал: ведь будет день, когда мы, описав круг, вернемся на прежнее место. Когда-то, лет двенадцать назад, случилась минута, когда мы держали любовь — пушинку на кончике пальца — встречным дыханием губ.

Но это случилось в Венеции, где Нора, оторванная от родимых корней, от Гринвуда, могла принадлежать мне сполна.

И тогда наши губы слились так тесно, что недосуг было требовать постоянства. Разняв их, искусанные, припухшие, мы не нашли в себе сил сказать: пусть так будет всегда, квартира, дом, где угодно, только не в Гринвуд, не в Гринвуд снова, останься! Может, слишком жесток полуденный свет, слишком явственно видны лица. А скорее капризные дети притомились игрой, испугались попасть в ловушку! Так или иначе, перышко, задержавшись, порхнуло с пальца, и не знаю, кто первый перестал дуть. Нора соврала про срочную телеграмму и убежала в Гринвуд.

Связь порвалась. Капризные дети не пишут. Не знаю, что за песчаные замки она порушила. Нора не ведает, как рубашки на мне линяли от страстного пота. Я женился. Развелся. Путешествовал.

И вот на исходе странного дня мы вновь сошлись у знакомого озера, в беззвучном зове, в бездвижном стремлении, словно не было этих лет.

— Нора! — Я взял ее за руку. Пальцы были холодны. — Что случилось?

— Случилось?! — Она рассмеялась, замолкла, отвела взгляд. Потом вновь рассмеялась, натужным смехом, который легко переходит в слезы. — Ой, Чарли, миленький, думай смелей, с ног на голову, к навязчивым снам. Случилось, Чарли, случилось?!

Она замолчала. Мне стало страшно.

— Где слуги, гости?

— Гости, — сказала она, — приходили вчера.

— Не может быть! Ты никогда не ограничивалась пятничными посиделками. Воскресное утро заставало на этих лужайках шабаш разбросанных одеял. Так в чем же дело?

— Хочешь знать, почему я тебя позвала, Чарли? — Нора по-прежнему глядела на дом. — Я хочу подарить тебе Гринвуд. Если он тебя примет, не выставит вон.

— Но я не хочу!

— Неважно, что ты хочешь. Главное, что хочет он. Мэг примчалась из Парижа. Эффенди прислал из Ниццы потрясную девушку. Роджер, Перси, Ивлин, Вивьен, Джон — все были здесь. Матадор, чуть не убивший писателя из-за танцовщицы. Ирландский драматург, он еще падал со сцены пьяный. Между пятью и семью прибыли девяносто семь человек. К полуночи все разъехались.

Я прошел по лужайке.

Да, на траве различались следы трех десятков протекторов.

— Он не позволил нам веселиться, — тихо сказала Нора.

Я обернулся.

— Кто? Дом?

— Музыка была превосходна, но ее заглушали перекрытия. Смех отдавался зловещим эхом. Беседа не клеилась. Закуски вставали в горле. Вино текло мимо рта. Никто не прилег и на три минуты. Не веришь? Но все разбежались, как тараканы, а я спала на лужайке. Знаешь почему? Догадайся. Пойди погляди, Чарли.

Мы подошли к открытой входной двери.

— Что смотреть?

— Все. Комнаты. Сам дом. Ищи отгадку. Когда устанешь ломать голову, я объясню, почему не могу здесь жить и почему Гринвуд твой, если захочешь. Иди один.

И я вошел, замирая на каждом шагу.

Я тихо ступил на желтый, с подпалинами, паркет огромного зала. Скользнул глазами по обюссонским шпалерам. Подошел к витрине: на зеленом бархате, как прежде, покоился мраморный греческий медальон.

— Ничего! — крикнул я в холодный вечер за дверью.

— Подожди! Осмотри все!

Библиотека. Запах ручных переплетов вишневой, брусничной, лимонной кожи колышется, словно море. Мерцают зрачки золотого тиснения корешков. Над камином, где укрылась бы свора гончих, чудесные «Девушки и цветы» Гейнсборо, возле которых отогревались сердца не одного поколения владельцев. На картине — открытый портал, за ним — летний сад. Мне всегда хотелось просунуть голову в раму, понюхать цветы, коснуться пушка на девических шеях, различить жужжание сшивающих воздух пчел…

— Ну? — послышался голос издалека.

— Нора! — закричал я. — Иди сюда! Здесь нечего бояться! Еще светло!

— Нет, — печально отвечал голос. — Солнце садится. Что ты видишь, Чарли?

— Я выхожу из зала на винтовую лестницу. Вижу коридор. В воздухе ни пылинки. Открываю дверь погреба. Тысячи бутылок и бочек. Кухня. Нора, это безумие!

— Правда? Ты понял? — отзывается голос. — Вернись в библиотеку. Стань посреди комнаты. Видишь своих любимых «Девушек и цветы»?

— Они здесь.

— Их здесь нет. Видишь серебряную флорентийскую сигаретницу?

— Вижу.

— Не видишь. А коричневый диван, стоящий особняком, где вы с папой пили однажды херес?

— Да.

— Нет, — выдохнул голос.

— Да, нет? Вижу, не вижу? Довольно, Нора!

— Более чем, Чарли. Как ты не догадываешься? Разве ты не чувствуешь, что сталось с Гринвудом?

Я обернулся. Потянул носом непривычный воздух.

— Чарли, — говорила Нора из-за дверей слабеющим голосом, — четыре года назад… Гринвуд сгорел дотла.

Я побежал.

Нора, бледная, стояла в дверях.

— Что?! — закричал я.

— Сгорел дотла, — повторила она. — Четыре года назад.

Я шагнул наружу — три долгих шага — взглянул на стены и окна.

— Нора, он стоит, он здесь!

— Нет, Чарли. Это не Гринвуд.

Я потрогал серый камень, красный кирпич, темнозеленый плющ. Провел рукой по резной испанской двери.

— Не может быть!

— Может, — сказала Нора. — Все новое, от конька крыши до кладки погреба. Новое, Чарли. Новое.

— Эта дверь?

— Прислана из Мадрида в прошлом году.

— Плиты?

— Вытесаны под Дублином два года назад. Окна изготовлены в Уотерфорде этой весной.

Я шагнул в дверь.

— Паркет?

— Сделан во Франции, доставлен прошлой осенью.

— Но шпалеры?!

— Вытканы под Парижем, повешены в апреле.

— Но ведь все такое же, Нора!

— Да, не правда ли? Я ездила в Грецию, чтобы заказать точную копию мраморного медальона. Витрину сделали в Реймсе.

— Библиотека!

— Те же книги, такой же ручной переплет, тиснение, так же расставлены. Только восстановление библиотеки обошлось мне в сто тысяч фунтов.

— Но они такие же, Нора, такие же! — изумленно кричал я. И вот мы в библиотеке, я указываю на серебряную флорентийскую сигаретницу. — Уж ее-то, конечно, спасли из огня?

— Нет-нет. Ты знаешь, что я художница. Я вспомнила, нарисовала эскиз, отвезла во Флоренцию. Фальшивку закончили в июле.

— «Девушки и цветы» Гейнсборо?

— Вглядись! Творение Фрици. Помнишь жуткого битника с Монмартра? Он берет холст, поливает краской, запускает над Парижем в виде воздушного змея — пусть ветер и дождь потрудятся за него, — а потом продает за безумные деньги. Вспомнил? Так вот, оказалось, что Фрици — тайный поклонник Гейнсборо. Он убьет меня, если узнает, что я проболталась. Он написал «Девушек» по памяти. Правда, очень похоже?

— Очень. Господи, Нора, ты правда меня не обманываешь?

— Если бы! Думаешь, я сошла с ума? Знаю, думаешь. Ты веришь в добро и зло, Чарли? Я прежде не верила. И вдруг оказалось, что я — старая, раскисшая от дождя. Мне стукнуло сорок, стукнуло обухом по голове. Знаешь, что я думаю? Дом себя уничтожил.

— Дом?

Она заглянула в зал, где сгущались вечерние тени.

— Мне было восемнадцать, когда на меня упали все эти деньги. Когда мне кричали «Стыдно!», я отвечала «Тьфу!». Мне говорили «совесть», я смеялась: «старая повесть!» Но тогда дождевая бочка не переполнилась. А дождь все падал, стекал по трубе, и вдруг я увидела, что по края налита грехом, и есть совесть, и есть стыд.

Во мне тысячи юношей, Чарли.

Они летели на свет моих окон. Потом уезжали, я думала — они далеко. Но нет, Чарли, их шипы остались во мне, отравленные шипы, которые я так любила. Мне нравилась сладкая боль, и казалось — время и странствия сгладят ее следы. Но теперь я знаю, что вся — в отпечатках пальцев. Каждый дюйм моей кожи, Чарльз, — секретный архив ФБР. Тысячи славных ребят вонзали в меня жала, и теперь, не тогда, я истекаю кровью. Я залила ей весь дом. Мои друзья, не верящие в совесть и стыд, набивались сюда, как в огромный вагон подземки, и смыкались устами, исходили потом на стены, брызгали на пол страданием. Дом осаждали убийцы, Чарли, каждый — с коротким кинжалом, они отдавали себя на заклание, думая убить одиночество, но не находили покоя, лишь краткий расслабленный стон.