Все дни напролет и до поздней ночи меня неотступно, упорно преследовала одна и та же мысль. Дошло до того, что я каждую ночь должен был прибегать к снотворному массажу в сочетании с тихими мелодиями Чайковского, чтобы хоть ненадолго сомкнуть веки.
— Помилуйте, молодой человек, — сказал в тот понедельник мой учитель, — если это будет продолжаться, придется на следующем заседании психологического комитета снизить вам общую оценку.
— Простите, — ответил я.
Он пристально посмотрел на меня:
— У вас какой-то затор в голове? Очевидно, что-то совсем простое, и притом осознанное.
Я поежился.
— Верно, сэр, осознанное, но никак не простое. А очень даже сложное. Но, в общем-то, можно сказать одним словом — ракеты…
Он улыбнулся:
— Р — значит ракета, так что ли?
— Вот именно, сэр, что-то вроде этого.
— Но мы не можем допустить, молодой человек, чтобы это отражалось на вашей успеваемости.
— По-вашему, сэр, меня надо подвергнуть гипнотическому внушению?
— Нет-нет. — Учитель перебрал листки, вверху которых большими буквами была написана моя фамилия.
У меня все сжалось под ложечкой. Он опять посмотрел на меня:
— Вы ведь у нас, Кристофер, первый номер в классе, фаворит, так сказать.
Он закрыл глаза, раздумывая.
— Тут надо основательно поразмыслить, — заключил он. Похлопал меня по плечу и добавил: — Ладно, продолжайте заниматься. И не надо горевать.
Он отошел от меня.
Я попробовал сосредоточиться на занятиях, но не мог. До конца уроков учитель все посматривал на меня, листал мой табель и задумчиво покусывал губы. Часов около двух он набрал какой-то номер на своем аудиофоне и минут пять с кем-то разговаривал.
Я не мог расслышать, что он говорил.
Но когда он положил трубку на место, то очень-очень странно поглядел на меня.
Зависть, и восторг, и сожаление — все смешалось вместе в этом взгляде. Немножко грусти и много радости. Да, выразительные были глаза.
Я сидел и не знал, смеяться мне или плакать.
В тот день мы с Ральфом Прайори улизнули пораньше из школы домой. Я рассказал Ральфу, что приключилось, и он насупился: такая у него привычка.
Я встревожился. И мы принялись вместе подстегивать эту тревогу.
— Ты что, Крис, думаешь, тебя куда-нибудь отправят?
Кабина монорельсовой зашипела. Это была наша остановка. Мы вышли. И медленно зашагали к дому.
— Не знаю, — ответил я.
— Это было бы свинство, — сказал Ральф.
— Может быть, мне нужно пойти к психиатру, чтобы он прочистил мне мозги, Ральф? Так ведь тоже нельзя — чтобы учеба кувырком летела.
У моего дома мы остановились и долго глядели на небо. Тут Ральф сказал одну странную вещь:
— Днем нету звезд, а мы их все равно видим, правда ведь, Крис?
— Правда, — сказал я. — Видим.
— Мы будем держаться заодно, идет, Крис? Не могут они, черт бы их взял, убирать тебя сейчас из школы. Мы друзья. Это было бы несправедливо.
Я ничего не ответил, потому что горло мое плотно закупорил ком.
— Что у тебя с глазами? — спросил Прайори.
— А, ничего, слишком долго на солнце глядел. Пошли в дом, Ральф.
Мы ухали под струями воды в душевой, но как-то без особого воодушевления, даже когда пустили ледяную воду.
Пока мы стояли в сушилке, обдуваемые горячим воздухом, я усиленно размышлял. Литература, рассуждал я, полным-полна людей, которые сражаются с суровыми, непримиримыми противниками. Мозг, мышцы — все обращают на борьбу против всяких препон, пока не победят или сами не проиграют. Но ведь у меня-то никаких признаков внешнего конфликта. То, что меня грызет острыми зубами, грызет изнутри, и, кроме меня, только врач-психолог разглядит все мои царапины. Конечно, мне от этого ничуть не легче.
— Ральф, — сказал я, когда мы начали одеваться, — я влип в войну.
— Ты один? — спросил он.
— Я не могу тебя впутывать, — объяснил я. — Потому что это совсем личное дело. Сколько раз мама говорила: «Крис, не ешь так много, у тебя глаза больше желудка»?
— Миллион раз.
— Два миллиона. А теперь перефразируем это, Ральф. Скажем иначе: «Не фантазируй так много, Крис, твое воображение чересчур велико для твоего тела». Так вот, война идет между воображением и телом, которое не может за ним поспевать.
Прайори сдержанно кивнул:
— Я тебя понял, Кристофер. Понял то, что ты говоришь про личную войну. В этом смысле во мне тоже идет война.
— Знаю, — сказал я. — У других ребят, так мне кажется, это пройдет. Но у нас с тобой, Ральф, по-моему, это никогда не пройдет. По-моему, мы будем ждать все время.
Мы устроились под солнцем на крыше дома, разложили тетрадки и принялись за домашние задания. У Прайори ничего не выходило. У меня тоже. Прайори сказал вслух то, чего я не мог собраться с духом выговорить.
— Крис, Комитет космонавтики отбирает людей. Желающие не подают заявлений. Они ждут.
— Знаю.
— Ждут с того дня, когда у них впервые замрет сердце при виде Лунной ракеты, ждут годами, из месяца в месяц все надеются, что в одно прекрасное утро спустится с неба голубой вертолет, сядет на газоне у них в саду, из кабины вылезет аккуратный, подтянутый пилот, стремительно поднимется на крыльцо и нажмет кнопку звонка. Этого вертолета ждут, пока не исполнится двадцать один год. А в двадцать первый день рождения выпивают бокал-другой вина и с громким смехом небрежно бросают: дескать, ну и черт с ним, не очень-то и нужно.
Мы посидели молча, взвешивая всю тяжесть его слов. Сидели и молчали. Но вот он снова заговорил:
— Я не хочу так разочаровываться, Крис. Мне пятнадцать лет, как и тебе. Но если мне исполнится двадцать один, а в дверь нашего интерната, где я живу, так и не позвонит космонавт, я…
— Знаю, — сказал я, — знаю. Я разговаривал с такими, которые прождали впустую. Если так случится с нами, Ральф, тогда… тогда мы выпьем вместе, а потом пойдем и наймемся в грузчики на транспортную ракету Европейской линии.
Ральф сжался и побледнел.
— В грузчики…
Кто-то быстро и мягко прошел по крыльцу, и мы увидели мою маму. Я улыбнулся:
— Здорово, леди!
— Здравствуй. Здравствуй, Ральф.
— Здравствуйте, Джен.
Глядя на нее, никто не дал бы ей больше двадцати пяти — двадцати шести лет, хотя она произвела на свет и вырастила меня и уже далеко не первый год служила в Государственном статистическом управлении. Тонкая, изящная, улыбчивая: я представлял себе, как сильно должен был любить ее отец, когда он был жив. Да, у меня хоть мама есть. Бедняга Ральф воспитывался в интернате…
Джен подошла к нам и положила ладонь на лоб Ральфа.
— Что-то ты плохо выглядишь, — сказала она. — Что-нибудь неладно?
Ральф изобразил улыбку:
— Нет-нет, все в порядке. Джен не нуждалась в подсказке.
— Оставайся ночевать у нас, Прайори, — предложила она. — Нам тебя недостает. Верно ведь, Крис?
— Что за вопрос!
— Мне бы надо вернуться в интернат, — возразил Ральф, правда, не очень убежденно. — Но раз вы просите, да вот и Крису надо помочь с семантикой, так я уж ему помогу.
— Очень великодушно, — сказал я.
— Но сперва у меня есть кое-какие дела. Я быстро туда-обратно на монорельсовой, через час вернусь.
Когда Ральф ушел, мама многозначительно посмотрела на меня, потом ласковым движением пальцев пригладила мне волосы.
— Что-то назревает, Крис.
Мое сердце притихло, ему захотелось помолчать немного. Оно ждало. Я открыл рот, но Джен продолжала:
— Да, где-то что-то назревает. Мне сегодня два раза звонили на работу. Сперва звонил твой учитель. Потом… нет, не могу сказать. Не хочу ничего говорить, пока это не произойдет…
Мое сердце заговорило опять, медленно и жарко.
— В таком случае не говори, Джен. Эти звонки… Она молча посмотрела на меня. Сжала мою руку мягкими теплыми ладонями.