Потом он взял себя в руки и встал, надевая на голову старую заношенную и засаленную форменную фуражку.
— Ладно. Я говорю «да». Я пойду к катакомбам и плюну в черную дыру входа. Однако не жди ответа, Филомена. Мне ответит разве что эхо. Веди меня.
Кладбище располагалось на горе — выше церкви, выше всех городских зданий и выше всех окрестных холмов. Оттуда были как на ладони и городок, и окрестные поля.
Пройдя через широкие чугунные ворота, Рикардо, Филомена и ее сынишка шли какое-то время между могилами, пока не увидели широкую спину могильщика. Тот проворно махал лопатой и уже изрядно углубился в землю. Не потрудившись оглянуться, он все же точно угадал, кто пришел, потому что негромко спросил:
— Рикардо Альбанес, начальник полиции?
— Прекратите копать! — сказал Рикардо. Лопата ходила вверх-вниз как ни в чем не бывало.
— Завтра похороны, начальник. Эта могила должна быть свободна к утру, чтобы принять нового покойника.
— В городе никто не умер.
— Кто-нибудь постоянно умирает. Всегда нужно иметь могилу наготове, чтобы не прогадать. Два месяца я жду денег от Филомены. Я, как видите, человек терпеливый.
— Останьтесь им еще немного. — Рикардо просительно коснулся плеча согнутого над лопатой могильщика.
— Начальник полиции! — фыркнул могильщик, на время прервался и выпрямился. — Здесь моя страна, страна мертвых. Которые тут у меня живут, ни словечка мне не говорят. И от пришлых я указок не терплю. Я деспот здешней страны и правлю железной рукой, а помощники мои верные — кирка да лопата. Не люблю, когда живые приходят сюда чесать языком и тревожить покой моих подданных. Разве я таскаюсь в ваш начальский дом, чтоб учить вас делать свое дело? Так-то вот. Спокойной, значит, ночи. — И поплевав на руки, он опять взялся за лопату.
— Неужели ни Господь, взирающий с небес, ни эта женщина с малолетним отроком не помешают вам осквернить останки мужа и отца, нашедшего в этой могиле свой вечный покой?
— Покой не свой и не вечный. А только от меня в аренду полученный. — Лопата взлетела особенно высоко и блеснула в лунном свете. — Я не приглашал мать и сына глядеть на это прискорбное зрелище. И вот что я тебе скажу, Рикардо. Какой ты ни начальник, а рано или поздно и ты помрешь. И хоронить тебя буду я. Заруби себе это на носу: в землю тебя спрячу я. И окажешься ты в полной моей воле. А уж тогда, тогда…
— Что тогда? — заорал Рикардо. — Ты мне, пес поганый, угрожать смеешь? Да я тебя по стенке размажу, в землю закопаю!
— Копать — мое ремесло, — спокойно возразил могильщик, по-прежнему ритмично работая лопатой. — Спокойной ночи сеньору, сеньоре и маленькому сеньору.
Когда троица добралась до крыльца глинобитного домика Филомены, Рикардо остановился, пригладил волосы кузины на виске и запричитал:
— Ах, Филомена. Ах, Господи.
— Все, что мог, ты сделал. Спасибо и на том.
— Жуткий человек. Могильная крыса! Какой только мерзости он не сотворит с моим телом, когда я умру! Может закопать меня в могиле головой вниз или подвесить за волосы в дальнем углу катакомб, где никто меня не найдет и никто за меня не заступится. Он жиреет от сознания, что рано или поздно все перейдем под его власть… Спокойной ночи, Филомена. А впрочем, какое тут к черту спокойствие! Ночь хуже некуда.
Рикардо побрел обратно к муниципалитету.
А Филомена зашла в дом и, оказавшись снова среди своих многочисленных детишек и наедине со своим горем, рухнула на стул и поникла, уронив голову на колени.
Назавтра днем, когда Филипе под палящим солнцем возвращался домой, его настигла толпа вопящих однокашников. Он вдруг оказался внутри хохочущего круга.
— Филипе-дурипе, а мы видели сегодня твоего папашу!
— Но где же мы его видели? — дурашливо спрашивали одни.
— В катакомбах! — отвечали другие.
— Какой же он у тебя ленивый! Стоит себе и в ус не дует.
— Он у тебя лодырь!
— И молчун! Слова не вытянуть из этого Хуана Диаса! Филипе так и затрясло от обиды, и горячие слезы заструились из круглых от горя глаз.
Услышав на улице его режущий ухо рев, Филомена в отчаянии прислонилась к прохладной стене. Волны горестных воспоминаний накатывали на ее истерзанную душу.
В последний месяц жизни, на глазах угасая, непрестанно кашляя и по ночам купаясь в собственном поту, Хуан лежал на соломенном матрасе, глядел в потолок и все шептал:
— Какой я после этого мужчина, если жена и дети у меня голодают! И что за жалкая смерть — в постели!
— Помолчи, — говорила она, кладя прохладную руку на его раскаленные губы.
Но и под ее пальцами губы продолжали свое:
— Что хорошего ты видела за годы жизни со мной? Только голод да болезни. А теперь вот и это. Видит Бог, ты прекрасная женщина, а я покидаю тебя, не оставив денег даже на собственные похороны!
А однажды ночью он скрипнул зубами — раз, другой и вдруг впервые за недели болезни расплакался. Плакал он долго. А когда выплакался, на него снизошло что-то вроде благостного удовлетворения, будто он получил некий знак свыше. Хуан взял руки жены в свои и с горячечной быстротой заговорил, клянясь ей страшными клятвами с исступлением кающегося в церкви отпетого убийцы:
— Филомена, послушай! Я останусь с тобой. Пусть я не смог сделать тебя счастливой и защитить при жизни, я стану оберегать тебя после смерти. Пусть я не смог прокормить тебя, будучи живым, — мертвым я стану приносить тебе пищу. Пусть живым я был беднее церковной мыши — после смерти это изменится. Я верю, я знаю, что так будет. Эта вера пришла ко мне только что, я выплакал ее у Бога. Поверь мне. После смерти я буду трудиться и многое совершу. Не бойся. Поцелуй за меня маленьких. Ах, Филомена, Филомена.
Он сделал долгий глубокий вдох, словно пловец перед погружением в теплую речную воду. И вот так, набрав в легкие побольше воздуха, тихо нырнул в вечность.
Филомена и дети напрасно ждали его выдоха. То, что лежало на соломенном матрасе, было как фальшивое, восковое яблоко. И было дико прикасаться к нему, такому неживому. Как странно восковое яблоко зубам, так странен был теперь Хуан Диас всем человеческим чувствам.
Его забрали прочь и положили в утробу сухой земли, словно в исполинскую пасть, которая быстро высосала из него все жизненные соки — оставила только сухую оболочку, похожую на пергамент, и превратила тело в мумию, столь же легкую, что и плевелы, осенью отделяемые ветром от пшеницы.
С тех самых пор Филомена снова и снова ломала голову над тем, как ей в одиночку прокормить ораву детей — теперь, когда Хуан медленно превращается в коричневый сверток пергамента, лежа в деревянном ящике на серебристой парче. Как сделать так, чтоб дети не захирели, чтоб на их губы вернулась улыбка, а на щечки — румянец?
Хохот ребят, глумившихся над Филипе, вернул ее к действительности.
В квадрате окна Филомена видела, как по склону далекого холма взбирается вереница пестро раскрашенных автобусов с туристами из Соединенных Штатов. Любопытные янки платят по одному песо за то, чтобы черный человек с лопатой, кладбищенский деспот, провел их по катакомбам и показал расставленные вдоль стен иссохшие мумии, в которые сухая песчаная почва и жаркий ветер превращают всех здешних покойников.
Пока Филомена провожала взглядом автобусы с янки, ей вдруг послышался горячечный шепот Хуана: «Я выплакал себе эту веру. После смерти я буду трудиться. Я больше не буду нищим. Верь мне, Филомена!» Будто не память вернула эти слова, а вдруг явился невидимый призрак Хуана, чтобы напомнить их. Филомена покачнулась от ужаса. Ей чуть не стало дурно, однако в тот же момент в ее сознании мелькнула идея — такая неожиданная и дикая, что сердце так и запрыгало в груди.
— Филипе! — внезапно позвала она сына.
Филипе вырвался из круга дразнящих его детей, забежал в дом и захлопнул за собой дверь.
— Ты меня звала, мамасита?