А я живу в Филиппе Деверсе.
Десять лет служат мне его глаза и уши. Десять лет я наслаждаюсь тонкими чувствами великого театрального критика, и он ни разу об этом не догадался.
Он близко подошел к истине — у него быстрый ум и живое воображение, но слишком силен получивший классическое образование интеллект, и слишком весом груз знаний по психопатологии. Он не смог сделать последнего шага от логики к интуиции: признать мое существование. Временами, отходя ко сну, он задумывался о попытках контакта, но наутро к этой мысли не возвращался — и хорошо. Что мы могли бы сказать друг другу?
…Под стон, рожденный на заре времен, в ужасный мрак сойдет Эдип со сцены! Как изысканно!
Хотел бы я знать и другую половину. Деверс говорит, что полнота опыта состоит из двух частей: влечение, называемое жалостью, и отвержение, называемое ужасом. Я чувствую лишь второе, и его всегда искал, а первого я не понимаю, даже когда тело моего хозяина дрожит, а зрение затуманивается влагой.
Я бы очень хотел взрастить в себе способность полного восприятия. Но, к сожалению, мое время ограничено. Я искал красоту в тысячах звездных систем и здесь узнал, что ей дал определение человек по имени Аристотель. К несчастью, я должен уйти, не познав ее полностью.
Но я — последний. Остальные уже ушли. Крут звездный движется, и время убегает, часы пробьют…
Овация бешеная. И воскресшая Иокаста улыбается и кланяется вместе с царем, у которого глазницы залиты красным. Рука к руке, они купаются в наших аплодисментах, но даже бледный Тиресий не провидит того, что знаю я. Какая жалость!
А теперь домой на такси. Интересно, который сейчас час в Фивах?
Деверс смешивает крепкий Коктейль, чего он обычно не делает. А я рад, что восприму эти финальные моменты через призму его парящей фантазии.
Он в каком-то причудливом настроении. Как будто он почти знает, что случится в час ночи — как будто он знает, как атомы рванутся из своей непрочной клетки, оттирая плечом армию Титанов, как жадная, темная пасть Средиземного моря вопьется в пустоту Сахары.
Но он не мог бы узнать, не узнав обо мне, и, когда начнется ужасающая красота, он будет персонажем, а не зрителем.
Мы оба встречаем взгляд светло-серых глаз из зеркала в отъезжающей панели шкафчика. Он перед выпивкой принимает аспирин, а это значит, что он нальет нам еще.
Но вдруг его рука остановилась на полдороге к аптечке.
В обрамлении кафеля и нержавеющей стали мы увидели отражение чужака.
— Добрый вечер.
Два слова после десяти лет, и в самый канун последнего представления!
Глупо было бы мобилизовывать его голос на ответ, хоть я и мог бы это сделать, и к тому же это бы его расстроило. Я ждал, и он тоже.
Наконец я, как органист, тронул нужные педали и струны:
— Добрый вечер. Пожалуйста, не обращайте на меня внимания и принимайте свой аспирин.
Он так и сделал, а потом приподнял с полки свой бокал:
— Надеюсь, тебе нравится мартини.
— Да, и очень. Пожалуйста, выпейте еще.
Он ухмыльнулся нашему отражению и вернулся в гостиную.
— Кто ты такой? Психоз? Диббук?
— Нет-нет, ничего подобного. Я просто один из публики.
— Что-то не помню, чтобы я тебе продал билет.
— Вы меня прямо не приглашали, но я подумал, что вы не будете против, если я буду вести себя тихо…
— Очень благородно с твоей стороны.
Он смешал еще один коктейль, потом взглянул на дом через дорогу. Там горели два окна на разных этажах, как перекошенные глаза.
— Могу я спросить — зачем?
— Да, разумеется. Может быть, вы даже сможете мне помочь. Я — странствующий эстет. В тех мирах, где я бываю, мне приходится одалживать чужие тела — предпочтительно существ, имеющих похожие интересы.
— Понимаю. Ты взломщик.
— В некотором смысле — да. Но я стараюсь не вредить. Как правило, мой хозяин даже не подозревает о моем присутствии. Но скоро я должен вас покинуть, а последние несколько лет меня волновала одна вещь…
И раз уж вы догадались обо мне и не впали в беспокойство, я бы вас хотел о ней спросить.
— Выкладывай свой вопрос.
В его голосе вдруг прозвучали горечь и глубокая обида. Я сразу же увидел из-за чего.
— Пожалуйста, не думайте, — сказал я ему, — что я влиял на все ваши мысли и поступки. Я только зритель. Моя единственная функция — созерцать красоту.
— Как интересно! — насмешливо скривился он. — И когда же это случится?
— Что?
— То, что вынуждает тебя уйти.
— Ах, это…
Я не знал, что ему рассказать. Как бы там ни было, что он может сделать? Только страдать чуть дольше.
— Ну?
— Просто кончилось мое время.
— Я вижу вспышки, — сказал он. — Дым, песок и шар огня.
Он был очень восприимчив. Я думал, что скрыл эти мысли.
— Видите ли… В час ночи настанет конец мира.
— Приятно знать. Как?
— Есть некоторый слой расщепляющихся материалов, которые собираются взорвать в проекте Эдем. Начнется колоссальная цепная реакция…
— Ты можешь это как-нибудь предотвратить?
— Я не знаю как. Я даже не знаю, чем это можно остановить. Мои знания ограничены искусством и науками о живом. Вот вы сломали ногу прошлой зимой, катаясь на лыжах в Вермонте. Об этом вы даже не узнали. Это я умею.
— И труба вострубит в полночь, — заметил он.
— В час ночи, — поправил я его. — По среднеевропейскому времени.
— Успеем выпить еще один бокал, — сказал он, глядя на часы. — Только пробило двенадцать.
Мой вопрос… Я прочистил воображаемое горло.
— Ах да. Так что ты хотел бы знать?
— Вторую часть отклика на трагедию. Я столько раз видел, как вы через нее проходите, но почувствовать не могу. Я воспринимаю ужас — но жалость от меня ускользает.
— Испугаться может каждый, — сказал он, — это легко. Но проникнуть в душу человека, слиться с ним — не так, как ты это делаешь, а почувствовать все, что чувствует он перед последним, уничтожающим ударом, — так, чтобы ощутить себя уничтоженным вместе с ним, и когда ты ничего не можешь сделать, а хочешь, чтобы смог, — вот это и есть жалость.
— Вот как? И ощущать при этом страх?
— И ощущать страх. И вместе они составляют великий катарсис истинной трагедии.
Он икнул.
— А сам персонаж трагедии, за которого вы все это переживаете? Он ведь должен быть велик и благороден?
— Верно, — он кивнул, как будто я сидел по другую сторону стола. — И в последний момент, перед самой победой неизменного закона джунглей, он должен прямо взглянуть в безликую маску Бога и вознестись на этот краткий миг над жалким голосом своей природы и потоком событий.
Мы оба посмотрели на часы.
— Когда ты уйдешь?
— Минут через пятнадцать.
— Отлично, у тебя есть время послушать запись, пока я оденусь.
Он включил проигрыватель и выбрал пластинку. Я неловко поежился.
— Если она не слишком длинная… Он оглядывал свой пиджак.
— Пять минут восемь секунд. Я всегда считал, что эта музыка написана для последнего часа Земли. — Он поставил пластинку и опустил звукосниматель. — Если Гавриил не появится, пусть тогда это сработает.
Он потянулся за галстуком, когда в комнате запрыгали первые ноты «Саэты» Майлза Дэвиса — как будто раненая тварь карабкается на холм.
Он подпевал себе под нос, причесываясь и завязывая галстук. Дэвис отговорил медным языком о пасхальной лилии, и мимо нас шла процессия: ковыляли Эдип и слепой Глостер, ведомые Антигоной и Эдгаром; принц Гамлет отдал салют шпагой и прошел вперед, а сзади брел черный Отелло, за ним Ипполит, весь в белом, и герцогиня Мальфийская — парад памяти многих тысяч сцен.
Музыка отзвучала. Филипп застегнул пиджак и остановил проигрыватель. Аккуратно вложив пластинку в конверт, он поставил ее на полку между другими.
— Что вы собираетесь делать?
— Прощаться. Здесь неподалеку вечеринка, на которой я не собирался быть. Думаю, сейчас я туда зайду и выпью. Прощай и ты.
— Кстати, — спросил он, — а как тебя зовут? После десятилетнего знакомства я должен тебя хоть сейчас как-то назвать.