Поль допил свой коньяк, снова налил себе и мне.
— В нашей деятельности нет ничего противозаконного, — заключил он. — Представление, которое сложилось о нас в прошлые века, безнадежно устарело.
Потом наклонился ко мне и произнес заговорщически:
— Наверное, жить тогда было жутко интересно? — и посмотрел на меня выжидательно.
Я не знал, сердиться мне или чувствовать себя польщенным. Со времени моего пробуждения, то есть вот уже две недели кряду, окружающие обходились со мной так, что мне было ясно: по их понятиям, мое место в далеком прошлом, где-то между медной постельной грелкой и бронтозавром. А с другой стороны, я замечал, что Поль мною заметно гордится, я был для него как бы семейной реликвией, с которой он пылинки готов сдувать. Я уже смекнул, что мой внук — влиятельная фигура в силовых структурах «Коза Ностра Инк.» и занимает там прочное положение.
И вот он настоял, чтобы я поселился не где-нибудь, а именно у него. Поль, похоже, испытывал невероятное наслаждение, слушая мои рассказы о времени, в котором я некогда жил и о котором он знал лишь по романам, фильмам и домыслам своих современников. А так как мы были родственниками, и я спал под его крышей, и ел его хлеб, все это налагало на меня определенные обязательства. То есть я считал себя обязанным делиться с Полем воспоминаниями. Понятно, что не всеми подряд.
Ведь он же на глазах приуныл, услышав, что я несколько лет проучился в колледже, прежде чем продолжил дело моего внезапно и безвременно умершего отца; зато упоминание о том, что юность я провел на Сицилии, его просто-таки умилило. Да, в Нью-Йорке я появился позже. Тут я снова его огорчил, заявив, что, насколько мне известно, Сицилия никогда не была центром мировой мафии. Onorata societa виделась мне организацией вполне провинциальной и отнюдь не благотворительной, хотя и устроенной по семейному принципу. Она — что правда, то правда — породила в свое время таких благородных galantuomi, как дон Вито Кашио или дон Кало Виччини, но… В общем, я как мог пытался растолковать ему, в чем разница между societa degliamici с их узкими, замкнутыми исключительно на «семью» интересами и теми яркими личностями, которым никогда не сиделось на месте, которые могли быть amici, а могли ими и не быть и предпочитали иметь дело с такими же, как они, непоседами, а то и вовсе с чужаками, уважая тем не менее строгие законы «семьи».
Поль, однако, являясь жертвой мистической конспирологии, был уверен, что я скрываю от него какие-то «семейные» тайны. Постепенно до меня дошло, что он романтик. Романтикам всегда хочется, чтобы мир был не таким, какой он на самом деле. Вот и Поль жаждал причаститься к некой, пусть даже никогда не существовавшей тайне. Короче, я сообщал ему лишь те факты своей биографии, которые, по моему разумению, тешили его самолюбие.
Поведал, например, о том, как отомстил за смерть отца и после двух-трех разборок приучил окружающих уважать имя «Анджело ди Негри». Мое имя. Позднее семья переделала его в «Неро», но мне на это было наплевать. Я-то всегда оставался самим собой.
И Поль Неро с улыбкой кивал и просто-таки упивался подробностями. Истории в духе бульварных романов с криминальной подоплекой он был способен слушать до бесконечности.
Может возникнуть впечатление, что я относился к Полю свысока. Это не так. Напротив, я с каждым днем проникался к нему все большей симпатией. Наверное, потому, что он напоминал мне меня самого.
Только он был улыбчивее, уступчивее, учтивее. И жил в другом времени и месте.
Возможно, он был тем, кем и я мог бы стать, если бы решился когда-нибудь позволить себе подобную роскошь. Но когда человеку за сорок, его уже не изменишь. И хотя обстоятельства, сформировавшие мой характер, канули, что называется, в вечность, все же к радости от пребывания в этом почти бесконфликтном обществе примешивалось чувство некоторой досады, и это меня смутно тревожило, а вскоре стало уже не на шутку сердить.
В жизни редки катаклизмы, как бы ни старались писатели уверить нас в обратном. Да, бывает, что, оправившись после какого-нибудь серьезного потрясения, мы видим окружающую действительность в новом, радужном свете и радуемся чуду своего существования. Но это состояние преходяще, и вот уже в который раз выясняется, что и мы все те же, и мир каким был, таким и остался.
Впервые осознание этого факта возникло во мне, когда я пускал слезу, повествуя потомку о своем сомнительном прошлом. В течение следующей недели я уже с трудом сдерживал раздражение. Ведь окружающая действительность и впрямь изменилась, это я, я оставался прежним! Нельзя сказать, чтобы я чувствовал себя здесь лишним, хотя порой мне и казалось, что дело обстоит именно так. Никакой особенной ностальгии я тоже не испытывал, воспоминания мои были еще свежи, и мне не требовалось специально для Поля наводить на них глянец. Пожалуй, я просто ощущал, что люди вокруг значительно мягче и спокойнее, чем в мои времена, и у меня поэтому развивался комплекс неполноценности, как будто я, взбегая по лестнице эволюции, проскочил какую-то очень важную ступень.
Вообще-то я не склонен к самокопанию, но, когда на душе такое, оно само дает о себе знать. Только вот как рассказать об этом другому?
Ведь я и сам не мог в себе разобраться.
В самом деле, чувства мои были столь сложны и противоречивы, что словами выразить их я не умел.
Должно быть, Поль понял, что со мной творится, потому что однажды сделал мне два предложения, одним из которых я воспользовался немедленно, а над другим решил поразмыслить. Вот, для примера.
Я вернулся на Сицилию, и это понятно, если учесть мои обстоятельства и смятенное состояние духа. Помимо того, что здешние пейзажи навевали на меня определенные воспоминания, Сицилия оставалась одним из немногих мест на планете, не пострадавших от массированного воздействия цивилизации. Я, как будто на машине времени, перенесся в свою юность.
И не стал задерживаться в Палермо, а сразу устремился в глубь острова. Снял уединенный домик, при первом же взгляде на который у меня потеплело на сердце. Совершал ежедневные многочасовые прогулки на одной из двух доставшихся мне в придачу к домику лошадей. По утрам скакал к морю. Волны, пенясь, набегали на скалистый берег, отступали, обнажая блестящую гальку. Я слушал грохот прибоя и пронзительные крики мечущихся над водой и ныряющих за добычей птиц, вдыхал йодистый воздух и любовался игрой света и тени на серой, с белыми гребнями, поверхности моря.
После полудня или ближе к вечеру, в зависимости от настроения, поднимался в горы, где скудная трава и искривленные деревья корнями отчаянно цеплялись за тонкий слой почвы, и сюда же поднималось влажное дыхание Средиземного моря, и было оно то знойным, то прохладным — это зависело уже от его, моря, настроения.
Если бы я не замечал в ночных небесах огни геостационаров, если бы не вскидывал то и дело голову, провожая взглядом какую-нибудь немыслимую летающую тарелку, если бы слушал по приемнику исключительно музыку и не спускался раз в неделю за провизией в соседнюю деревушку, я мог бы решить, что время вообще перестало существовать. И не только это, нынешнее, в котором я обретался; и вся моя взрослая жизнь будто растаяла в пространстве над воистину вечным сицилийским ландшафтом.
В том, что со мной произошло дальше, нет ничего удивительного, — я же снова стал юным.
Ее звали Джулия, и впервые я увидел ее в глухом каменистом ущелье, которое, впрочем, выглядело райским уголком на фоне нагих желто-фиолетовых склонов.
Девушка сидела под деревом, напоминавшим застывший фонтан апельсинового джема с прилипшими к нему бледными звездочками конфетти. Ее черные волосы, стянутые на затылке, были закреплены коралловой заколкой. На коленях она держала альбом для рисования и запечатлевала в карандаше небольшую отару овец, щипавших травку неподалеку. Движения ее руки были точны и уверенны, взгляд сосредоточен.
Некоторое время я наблюдал за ней, замерев в седле, а потом солнце выглянуло из-за тучи и моя длинная тень легла прямо к ее ногам.