Но так ли это? Можно взглянуть на это иначе, даже не принимая во внимание тот факт, что для такой работы армия могла выделить лишь слишком старых физически и слишком закостеневших умственно солдат, непригодных для любых других обязанностей. Дело заключалось в чистом прагматизме армейского мышления. Боевые периметры — места ужасов и мук, а передовые зоны, где действуют «рогатки», еще хуже. Если люди или материалы там не выдержат, это может обойтись очень дорого. Так пусть эти срывы произойдут как можно ближе к тылу.
Быть может, в этом есть смысл. Быть может, есть логика в том, чтобы изготовлять живых людей из плоти мертвецов (а человечество уже достигло черты, за которой ему нужно получать подкрепление хоть откуда-нибудь!) с огромными затратами и при помощи технологии, обычно ассоциирующейся с ватой и самыми тонкими инструментами часовщиков, а затем делать резкий разворот и швырять их в самое грубое и уродливое из возможных окружений, которое обращает их тщательно привитую лояльность в ненависть, а тонко сбалансированную психологическую настройку в невротическую чувствительность.
Не знаю, умно это по своей сути или тупо, и даже рассматривалась ли проблема как таковая армейским начальством из числа тех, кто принимает решения. Я видел лишь собственную проблему, и мне она казалась огромной. Я вспомнил, как совсем недавно относился к этим людям, и мне стало до тошноты стыдно. Но воспоминание подсказало мне идею.
— Скажите-ка мне вот что, — предложил я. — Как вы назвали бы меня?
Они удивились.
— Вы хотите знать, как я называю вас, — пояснил я. — Но скажите сперва, как вы называете таких людей, как я, тех, кто был… рожден. У вас наверняка есть собственные эпитеты.
Ламед ухмыльнулся так, что его зубы блеснули полумесяцем на фоне смуглой кожи.
— «Реалы», — ответил он. — Иногда мы называем людей «реалами».
Потом заговорили остальные. Нашлись и другие клички, много других кличек. И они захотели, чтобы я услышал их все. Они перебивали друг друга; они выплевывали слова так, словно каждое было ракетой или снарядом, и они выстреливали их в меня, с ненавистью глядя мне в лицо и оценивая удачность попаданий. Некоторые из прозвищ оказались забавными, некоторые весьма злобными. Мне особенно понравились «живородки» и «утробники».
— Ладно, — сказал я через некоторое время. — Полегчало?
Они все еще тяжело дышали, но им стало легче. Я это видел, а они это понимали. Атмосфера в классе слегка разрядилась.
— Во-первых, — сказал я, — я хочу напомнить, что вы все взрослые парни и все такое прочее, и можете сами о себе позаботиться. Отныне и навсегда, если мы вместе зайдем в бар или лагерь отдыха, и кто-то примерно вашего ранга произнесет слово, которое вам послышится как «зомби», вы имеете полное право подойти к нему и начать разбирать на части — если сможете. Если же этот некто, что вероятнее всего, окажется примерно моего ранга, то разбирать его на части стану я, потому что я весьма чувствительный командир и не люблю, когда моих людей оскорбляют. И всякий раз, когда вы решите, что я обращаюсь с вами не как со стопроцентными людьми, полноценными гражданами нашей солнечной системы, и так далее, я разрешаю подойти ко мне и сказать: «Послушай, ты, грязный утробник, сэр…»
Все четверо улыбнулись. Улыбки были теплыми, но они медленно, очень медленно угасли, а глаза их снова стали холодными. Они смотрели на человека, который, в конце концов, отличался от них. Я выругался.
— Все не так просто, командир, — заметил Ванг Хси. — К сожалению. Вы можете называть нас стопроцентными людьми, но это не так. И любой, кто назовет нас нулями или тушенкой, имеет на это определенное право. Потому что мы не столь хороши, как… как маменькины сынки, и мы об этом знаем. И мы никогда не станем настолько хороши. Никогда.