Несмотря на этот блестящий политический ход, результат камлании не вызывал сомнений. В день голосования три четверти избирателей поддержали кандидата, зовущего к прошлому. Четыре гола спустя, когда на выборах снова выступили те же соперники, соотношение увеличилось до пяти с половиной против одного. А когда Абнего выставил свою кандидатуру на третий срок, он не встретил организованного сопротивления.
Не то чтобы он сокрушил оппозицию. В период президентства Абнего допускалась большая свобода политической мысли, чем при многих его предшественниках. Просто люди стали меньше думать о политике.
Абнего избегал каких бы то ни было решений, пока это было возможно. Когда же уйти от решения было нельзя, он принимал его исключительно на основе прецедентов. Он редко высказывался на актуальные темы и никогда не брал на себя никаких обязательств. Разговаривать он любил лишь о своей семье.
«Как напишешь памфлет против пустого места?» — жаловались многие оппозиционные публицисты и карикатуристы в первые годы абнегистской революции, кольца во время предвыборных кампаний кое-кто все еще пытался выступать против Абнего. Снова и снова Абнего пытались спровоцировать на какое-нибудь нелепое заявление или признание, но без всякого успеха. Абнего был просто не способен сказать что-нибудь такое, что большинство населения сочло бы нелепым.
Кризисы? Но каждому школьнику было известно, что Абнего однажды сказал: «Знаете, я заметил, что даже самый сильный лесной пожар рано или поздно выгорит. Главное — не волноваться».
Он привел людей в мир пониженного кровяного давления. И после многих лет созидания и разрушения, лихорадки и конфликтов, нараставших забот и душевных мук они свободно вздохнули и преисполнились тихой благодарности.
С того дня, когда Абнего принес присягу, многим казалось, что хаос дрогнул и повсюду расцвела благословенная, долгожданная стабильность. Многие из происходивших процессов на самом деле не имели никакого отношения к Нормальному Человеку из Филлмора — например, уменьшение числа детских уродств; но во многих случаях выравнивающее, смягчающее действие абнегизма было очевидным. Так, лексикологи, к своему изумлению, обнаружили, что жаргонные словечки, свойственные молодым людям во времена первого президентства Абнего, употреблялись их детьми и восемнадцать лет спустя, когда Абнего был избран на очередной срок.
Словесные проявления этого великого успокоения получили название абнегизмов. Первое в истории упоминание об этих искусно замаскированных глупостях относится к тому периоду, когда Абнего, убедившись, наконец, что это возможно, назначил министров, совершенно не посчитавшись с желаниями своей партийной верхушки. Один журналист, пытаясь обратить его внимание на абсолютное отсутствие в новом кабинете ярких индивидуальностей, задал ему вопрос: приходилось ли кому-нибудь из членов кабинета, от государственного секретаря до генерал-почтмейстера, когда-нибудь публично высказать о чем-нибудь свое мнение или принять хоть какие-нибудь конструктивные меры в каком бы то ни было направлении? На это президент якобы ответил не колеблясь и с мягкой улыбкой:
— Я всегда говорил, что если нет побежденных, то никто не остается в обиде. Так вот, сэр, в таком состязании, где судья не может определить победителя, побежденных не бывает.
Может быть, эта легенда и недостоверна, но она прекрасно выражает настроение абнегистской Америки. Повсеместно распространилась поговорка: «Приятно, как ничья».
Самый яркий абнегизм (и, безусловно, столь же апокрифический, как история про Джорджа Вашингтона и вишневое дерево) был приписан президенту после посещения им спектакля «Ромео и Джульетта». Трагический финал пьесы якобы вызвал у него следующее замечание:
— Уж лучше не любить вообще, чем пережить несчастную любовь!
В начале шестого президентства Абнего, когда вице-президентом впервые стал его старший сын, в Соединенных Штатах появилась группа европейцев. Они прибыли на грузовом судне, собранном из поднятых со дна частей трех потопленных миноносцев и одного перевернувшегося авианосца.
Встретив повсюду дружеский, но не слишком горячий прием, они объехали страну и были поражены всеобщей безмятежностью, почти полным отсутствием политической и военной активности, с одной стороны, и быстрым технологическим регрессом — с другой. Один из приезжих, прощаясь, настолько пренебрег дипломатической осторожностью, что заявил:
— Мы прибыли в Америку, в этот храм индустриализации, в надежде найти решение многих острых проблем прикладных наук. Эти проблемы — например, использование атомной энергии на предприятиях или применение ядерного распада в стрелковом оружии — стоят на пути послевоенной реконструкции. Но здесь, в остатках Соединенных Штатов Америки, вы даже не способны понять нас, когда мы говорим о том, что считаем таким сложным и важным. Извините меня, но у вас царит какой-то национальный транс!
Его американские собеседники не обиделись: пожимая плечами, они отвечали вежливыми улыбками. Вернувшись, делегат сообщил своим соотечественникам, что американцы, всегда пользовавшиеся славой ненормальных, в конце концов специализировались на кретинизме.
Но был среди европейцев другой делегат, который многое увидел и о многом расспрашивал. Это был Мишель Гастон Фуффник — некогда профессор истории в Сорбонне. Вернувшись в родную Тулузу (французская культура вновь сконцентрировалась в Провансе), он занялся исследованием философских основ абнегистской революции.
В своей книге, которую с огромным интересом прочел весь мир, Фуффник указывал, что хотя человек ХХ века в достаточной степени преодолел узкие рамки древнегреческих понятий, создав неаристотелеву логику и неевклидову геометрию, но он до сих пор не находил в себе интеллектуального мужества, чтобы создать неплатонову политическую систему. Так было до того, как появился Абнего.
«Со времен Сократа, — писал мосье Фуффник, — политические взгляды человека определялись идеей о том, что править должны достойнейшие. Как определить этих достойнейших, какой шкалой ценностей пользоваться, чтобы правили самые достойные, а не просто те, кто получше, — таковы были основные проблемы, вокруг которых уже три тысячелетия бушевали политические страсти. Вопрос о том, что выше — родовая аристократия или аристократия разума, — это вопрос об основе подобной шкалы ценностей; вопрос о том, как должны избираться правители: согласно воле божьей, прочтенной по свиным внутренностям, или в результате всенародного голосования, — это вопрос метода. Но до сих пор ни одна политическая система не посягала на основной, не подлежавший обсуждению постулат, впервые изложенный еще в «Республике» Платона. И вот Америка поставила под сомнение практическую пригодность и этой аксиомы. Молодая западная демократия, которая ввела когда-то в юриспруденцию понятие о правах человека, теперь подарила лихорадящему человечеству доктрину наименьшего общего знаменателя в управлении. Согласно этой доктрине, насколько я ее понимаю, править должны не самые худшие, как заявляют многие из моих предубежденных спутников, а средние: те, кого можно назвать «недостойнейшими» или «неэлитой».
Народы Европы, жившие среди радиоактивных развалин, оставленных современной войной, с благоговением внимали проповеди Фуффника. Их зачаровывала картина мирной монотонности, существовавшей в Соединенных Штатах, и не интересовал академический анализ ее сущности. Сущность же эта состояла в том, что правящая группа, сознавая свою «неисключительность», избегала бесконечных конфликтов и трений, вызываемых необходимостью доказывать собственное превосходство, и волей-неволей стремилась как можно быстрее загладить любые серьезные разногласия, так как обстановка напряжения и борьбы грозила создать благоприятные возможности для творчески настроенных, энергичных людей.