— В чем дело, Садик?
— Шевек, можно я останусь сегодня ночевать дома? — спросила она.
— Конечно. Но что случилось?
Тонкое продолговатое лицо Садик задрожало так, что, казалось, вот-вот рассыплется на куски.
— Они меня не любят! Они не хотят, чтобы я спала в их спальне! — Голосок ее звенел от сдерживаемого напряжения, хотя говорила она очень тихо.
— Не любят тебя? Но почему ты так решила? В чем дело, Садик?
Они даже не коснулись друг друга. Девочка отвечала отцу с мужеством крайнего отчаяния:
— Потому что они не любят… ненавидят ваш Синдикат, и Бедапа, и… и тебя! Они называют… Старшая сестра в нашей спальне… она сказала, что ты… что все мы пре… Она сказала, что мы предатели! — И, выговорив это слово, Садик вздрогнула так, словно в нее выстрелили. Шевек тут же схватил ее, прижал к себе, и она прильнула к нему, обхватив его за шею и рыдая взахлеб. Она была уже слишком большой девочкой, чтобы ее можно было взять на руки, и они просто стояли, обнявшись, и Шевек гладил дочку по голове, потом посмотрел на Бедапа глазами, полными слез, и сказал:
— Ничего, Дап. Ты иди, иди…
Бедапу ничего другого не оставалось, он не мог разделить с ними это горе, эти глубинные и чрезвычайно сложные отношения родственной близости. Он чувствовал себя совершенно бесполезным и совершенно лишним, хотя от всей души сочувствовал обоим. «Я прожил тридцать девять лет, — думал он, направляясь к своему общежитию, где в комнате их было пятеро, чужих друг другу и совершенно не зависящих друг от друга людей. — Через месяц мне стукнет сорок. А что я сделал за свою жизнь? Чем занимался столько времени? Ничем, в общем-то, особенным. Часто совался не в свое дело. Вмешивался в чужую жизнь — потому что своей собственной у меня нет… И почему-то у меня никогда не хватало времени… Хотя его запас вот-вот истощится — во всяком случае, то время, которое было выделено на меня. Скорее всего это случится внезапно, и я так никогда и не обрету… ничего подобного этому». Он оглянулся, надеясь снова увидеть их, отца и дочь. Но перед ним расстилалась только пустынная тихая улица, где у фонарей стояли неяркие лужицы света. Он либо отошел уже слишком далеко, либо они сами успели уйти. А что именно он подразумевал под этим, он и сам не смог бы, наверное, сказать. Но понимал, что вся его надежда заключена в этом, что если он хочет спасти, как следует прожить остаток своей жизни, то должен полностью переменить ее.
Когда Садик достаточно успокоилась, Шевек усадил ее на ступеньку крыльца, а сам пошел сообщить дежурной сестре, что девочка останется ночевать с родителями. Та разговаривала с ним холодно. Взрослые, работавшие в детских интернатах, обычно не одобряли, когда дети оставались с родителями целые сутки, считая, что это развращает. И Шевек уверял себя, что недружелюбный тон дежурной вызван именно этим, а не чем-то другим. Окна учебного центра ярко светились, в ушах звенело от детских голосов, кто-то разучивал музыкальную пьесу… Все это было хорошо и давно ему знакомо — звуки, запахи, тени. Эхо его детства. Его Шевек хорошо помнил; хорошо помнил он также и свои тогдашние страхи и сомнения. Хотя детские страхи обычно быстро забываются…
Потом они с Садик пошли домой, и он все время обнимал девочку за плечи. Она долго молчала, все еще борясь со слезами, потом, почти у входа в общежитие, сказала резко:
— Я понимаю, что буду мешать вам с Таквер. Я знаю, я уже большая, чтобы ночевать с вами в одной комнате.
— И давно ты так решила? — растерялся Шевек.
— Да. Взрослым нужно бывать наедине.
— Но Пилюн же ночует с нами, — возразил он.
— Пилюн не считается!
— Ну и ты пока что не считаешься!
Она презрительно, но с облегчением фыркнула и даже попыталась улыбнуться.
Когда они вошли в ярко освещенную комнату и Таквер увидела бледное, покрытое красными пятнами лицо дочери, она страшно встревожилась:
— Что еще случилось?!
И Пилюн, которую оторвали от груди и которая уже начинала засыпать, тут же заныла, и Садик, разумеется, тут же снова разревелась, вторя сестренке, и некоторое время казалось, что в комнате плачут все и все друг друга утешают и одновременно не хотят, чтобы их утешали. Потом вдруг все как-то разом смолкли. Пилюн сидела у матери на коленях, Садик — у отца.
Потом младшую из сестер переодели и уложили спать, и Таквер спросила у старшей тихо, но взволнованно: