Выбрать главу

Монго не верил, что Мишель — просто самим фактом своего существования — «мистически» спасает Юрия от любой беды. Мишель был для Юры не ангелом-хранителем, но истинной помехой, камнем преткновения. Если Мишеля не будет, не останется и препятствий для Юрия: поместье, чины, даже стихи — все будет принадлежать одному. Тому, кто этого действительно достоин.

И навек исчезнет постыдная тайна…

Мишель шумел и метался по комнатам, подбирая все то, что было в спешке позабыто, — какие-то дополнительные ленты, два измятых букета, шаль, в которой обнаружилась впоследствии огромная дыра, прожженная факелом…

Наконец собрались.

Танцевали прямо по песку, не боясь испортить обувь, — это придавало вальсам какую-то особенную развеселую лихость. Музыка помещалась над гротом так, что оркестра не было видно, звучала совершенно потусторонним образом, как бы с небес, и заполняла широкое пространство танцевальной площадки. Между танцами устраивали антракты, чтобы выпить шампанского или охлажденного лимонада; испарина покрывала обнаженные женские плечи, которые тихо переливались в приглушенном разноцветном свете фонарей, а откуда-то издалека, сверху, летели тихие волшебные звуки…

— Я нарочно велел, чтобы Эолову арфу убрали сегодня подальше! — говорил Мишель кому-то в полумраке, перекрикивая негромкий струнный голос. (Врал, разумеется…)

Столыпин морщился, как от зубной боли: непрестанные выкрики Мишеля его раздражали. Лермонтов болтал громко и хвастливо. А женщины с матовыми, мерцающими плечами окружали его и пили лимонад, подходя для этого по дорожке, устланной коврами, к специально устроенному буфету.

Небо было совершенно бирюзовое, с легкими янтарного цвета облачками, между которыми начинали проступать звезды. Ветра не было; свет фонарей странно пробегал по лицам и костюмам, листва то терялась в сумерках, то проступала вокруг горящих фонарей яркими изумрудными пятнами.

Монго смотрел, как сильные, загорелые лапы Мишеля хватают тонкую талию бело-розовой куколки Наденьки Верзилиной, словно в намерении переломить ее, и как Надя уверенно и ловко бежит за ним в мазурке. И неожиданно исчезло отвращение к этому чужому Мишелю… Странной, совершенно не своей показалась мечта о том, чтобы его не стало.

Грот был наполнен музыкой и неотразимыми токами чувственного влечения. Это влечение не имело определенного предмета, но было направлено разом на всех — и простиралось гораздо дальше собравшихся, в необозримую даль: мазурка и женская талия находились в самом начале желания обладать, а затем оно распространялось и на этот вечер, и на музыку, и на горы, и на самоё жизнь во всей ее полноте…

Постепенно оно, это чувство, захватывало всех, кто находился в гроте, и Монго точно знал, где эпицентр бури. Там, где скачет, орет, дирижирует и хватает всех подряд за локти малорослый, в каком-то растрепанном мундире, Мишель.

* * *

— Николай Соломонович, я не вижу другого выхода. — Князь Васильчиков выглядел встревоженным и даже несколько раз озирался во время разговора.

Следуя за его взглядом, невольно озирался и Мартынов; однако никого поблизости не замечал. Они беседовали, сидя за столом в ресторации за обедом; ни Лермонтова, ни Монго еще не было — они имели обыкновение приходить позднее.

— Дело даже не в том, что Лермонтов поминутно вас оскорбляет…

— Мне тоже показалось, что в своем «Герое» он вывел меня под образом Грушницкого, — сказал Мартынов хмуро.

— Откуда эти намеки на «Горца»? Он наверняка все знает. Да вы и сами ему признались.

— Каким это образом я ему признавался, если между нами потом больше не было о том разговору?

— Таким, что вышли в отставку, когда он этого потребовал.

Мартынов сделался мрачнее тучи. Васильчиков положил руку на сгиб его локтя:

— Я знаю, что вам тяжело, но подумайте! Одно его слово — и ваша карьера разрушится окончательно, вам перестанут руку подавать… Государь не доведет до скандала, но в армии не простят. Вы ведь намерены вернуться в армию?

— Не намерен. У меня — сестры, хозяйство.

— Он ведь и сестру вашу, кажется, изобразил в «Герое», — напомнил Васильчиков.

Мартынов вскинул на собеседика глаза. Правильное лицо Николая с трудом сморщилось: тяжелые, «мраморные», черты противились любому их искажению.

— Я вас не понимаю — чего вы добиваетесь, князь?

— Лермонтова… не должно быть, — сказал Васильчиков прямо. От этой героической прямоты дух захватывало.

Мартынов глупо проговорил: