— А где их продавать, кума? — спокойно спросил Семен.
— На базаре… Не знаешь где?
— Ими весь базар завален.
— У лодыря всегда оправдание найдется, — сказала мать.
Мужики неохотно, лениво встали и один за другим вышли из избы.
— С острожником компанию завели? — бросила мать отцу, когда в хате никого из чужих не осталось.
— Он никого не убивал.
— А что ж, по-твоему, за хорошие дела в тюрьму сажают? Что он сейчас говорил?
— Ничего плохого не говорил.
— Ты думаешь, я вот такая? — подняла мать на аршин от пола руку.
И началась ссора, которую так не любил Мишка. И кто из них прав — отец или мать, Мишка понять не мог.
Не может он понять, почему мать так напала на Андрея, ничуть не похожего на тех разбойников, которыми пугали его в детстве. И Мишке жалко было, что теперь, после материнского окрика, мужики больше не будут к ним собираться, и уж Андрей, во всяком случае, и глаз не покажет.
И мужики больше у Яшкиных не собирались. Теперь они ходили на Разореновку к Платонушке. Мишкин отец часто уходил днем, а возвращался только под утро. Где он обедал и что ел, Мишка не знал.
— Хватишься ты за ум, — угрожала ему мать, — да только поздно будет!
Отец ничего не отвечал ей. А один раз утром, оставшись наедине с Мишкой, он достал из бокового кармана поддевки пучок синих бумажек, отделил одну из них, подал Мишке и тихо, с опаской, сказал:
— Почитай вслух.
Мишка откашлянулся и тоже с опаской тихо начал читать:
— «Братья-крестьяне! До каких пор вы будете безропотно нести свой тяжелый крест?»
В это время во дворе скрипнула калитка и послышался скрип снега. Отец вырвал листовку, сунул ее обратно в карман поддевки и поспешно стал одеваться. Вошла мать с ведрами воды.
— Опять отправляешься в поход? — сердито буркнула она.
Ничего не ответив, отец вышел из хаты.
Мишка тосковал по мужичьим сходкам.
Но вот однажды морозным осенним днем в избу к Яшкиным опять ввалились мужики. Тут были Митькин и Сашкин отцы, Семен Ножиков, Гришин Федор, Платонушка, Андрей и еще человек десять неизвестных Мишке, должно быть разореновских, мужиков. Мужики были возбуждены, кричали вместе и порознь. Оказывается, графский приказчик Алпатыч захватил на лугу возле барских стогов сена табун мужичьих лошадей и загнал их на барский двор. За каждую лошадь граф требовал два рубля выкупа. Богатые мужики своих лошадей уже выкупили, остальные, у кого не было денег на выкуп, вот уже двое суток ходят между поместьем графа и Рвановкой, придумывая, что бы такое предпринять. О бедности граф и слушать не хотел. Он требовал безоговорочной уплаты штрафа, предупреждая при этом, что за каждый день прокорма будет начислять еще по сорок копеек на лошадь. О суде с помещиком не могло быть и речи: лошади были захвачены при свидетелях, да и вообще — разве возможно судиться с помещиком, хотя бы он был и неправ?
— Пока не наросло больше, надо скорей что-нибудь продавать да платить, — кричала Мишкина мать.
— Платить? За что платить? — грозно насупив брови, спрашивал ее какой-то разореновский мужик с такой злобой, как будто эти деньги надо платить не помещику, а ей.
— За лошадей, — пояснила мать. — Не знаешь, за что!
— А вот этого он не хотел? — потряс у лица матери шомпольным ружьем Андрей и, обернувшись к мужикам, сказал повелительно: — Я говорю, надо брать топоры и вилы и силой забрать лошадей. А то он забыл, должно быть, девятьсот пятый год!
— А чего ему пятый год? — спросила мать. — Вам же казаки настегали спины, и тем кончилось… Дураки вы, дураки!..
— Ну ты, умная… — промолвил отец.
— Одевайся, Иван Гаврилович, — приказал Андрей отцу.
— Не пущу я его! — крикнула мать.
— Что значит «не пущу»? Подумаешь, какая указчица мужу нашлась! — сощурив презрительно глаза, заметил разореновский мужик.
Отец в нерешительности постоял с минуту, потом надел свою серую с черными латками на плечах поддевку, надвинул на голову черную барашковую шапку и пошел к двери.
— Куда ты? — закричала мать, загораживая собой дверь.
— Куда все, — спокойно сказал отец, отстраняя ее.
Мишке жаль было мать, и он плачуще крикнул с печи:
— Тять!..
Отец глянул на Мишку, весело тряхнул головой и скрылся за дверью. Мать, уцепившись за рукав, потащилась за ним в сенцы, но потом вбежала в хату, надела кофту, платок и снова выбежала во двор.
В комнате стало тихо и тревожно. Мишка бегал от окна к окну, искал глазами мужиков, но ни в одно из окон увидеть их ему не удалось. На землю падала густая снежная крупа.
Только к вечеру вернулась мать, упала на кровать и впричет заплакала:
— Не я ли говорила? Загубил, несчастный, и мою и свою головушку… О-ох… И откуда ж его, этого Андрея, нелегкая принесла на горе и беду!..
Мишка сразу понял, что случилось что-то страшное с отцом и Андреем.
— Мам, чего ты? — плачущим голосом спросил Мишка.
— Арестовали отца, Платонушку и того скуластого супостата, Андрея. Задумали силой лошадей вернуть, с топорами пошли, а управляющий полицию вызвал. А у отца еще листки какие-то нашли. Горе теперь нам, ох, горе!
Мишка с Санькой тоже заплакали.
Пришел Семен.
— Чего вы? Чего вы? Разве мало бывает, что сегодня арестуют, а завтра выпустят! — успокаивал он.
На другой день мать обегала весь город, но узнала только одно — что все трое сидят в тюрьме. Свидания ей не разрешили. С того дня она ежедневно обивала пороги разных уездных присутствий, пока, наконец, тяжело заболела и слегла в постель.
Весной арестованных перевели в губернскую тюрьму, и там, по слухам, их судил окружной суд.
Мишкина отца и Платонушку выслали в далекие места холодной Сибири на пять лет без права переписываться. Андрея, как вожака, пожизненно заключили в крепость.
Спустя долгое время Платонушке удалось передать письмо домой. В нем он горевал только о том, что его разлучили с другом Иваном Яшкиным. Одного из них, оказывается, выслали в Томскую губернию, а другого — в Якутию.
Пахарь
С тех пор как заболела мать, изба стала казаться осиротевшей: роем по избе летают мухи, на желтом глиняном полу — ошметки присохшей черной грязи. Осинновская тетка Арина безотлучно сидит на скамейке у материной постели. По вечерам иногда приходят соседи. Всю ночь в избе горит притушенная лампа.
Недавно привозили из деревни Ковенки бабку-ворожку. Маленькая, сгорбленная, она ни на кого не смотрела и, когда говорила, будто квохтала. На щеке у нее — с горошину бородавка с пучком седых волос. Ворожка пошептала над чашкой с водой, зажгла и бросила туда спичку, затем набрала в рот воды и побрызгала лицо матери. Остатки воды она вылила под порог, через плечо три раза плюнула и сказала: «Чахоточный, зануженный, выходи!» А затем, обернувшись к тетке, промолвила: «В воскресенье поставьте свечку Пантелеймону-целителю».
Тетка Арина завязала ей в узел ковригу хлеба и пять яиц. Мишке показалось, что за такую ворожбу хватило бы и одного яйца, и он недовольно подумал про тетку Арину: «Чужого не жалко! Своего, небось, столько не навязала бы».
Мать от водяных брызг вздрогнула, но лучше ей не стало.
Нынче утром, будто большой куль соломы, в избу ввалилась тетка Таня. Покрестившись на иконы, она громко, будто мать и не болела, прошепелявила:
— Не поправляется?
— Нет… Иной раз очнется, воды попросит и опять что зря несет, — сказала тетка Арина.
— Вот горе какое… Люди всю парину попахали, а нашу скотина выбивает. Что там уродит!
— Ничего не уродит, — равнодушно поясняет тетка Арина.
— Прямо ума не приложу, что и делать.
Тетка Таня шлепнула себя по бедрам, постояла и ушла, что-то обдумывая.
Тетка Арина вздыхает и говорит:
— Наверно, помрет твоя мать, и останешься ты круглой сиротой.