В хате голубоватый сумрак. Сумрак оттого, что два уличных окна заставлены снопами ржаной соломы. Мишка знает, зачем они заставлены: чтобы не выходило тепло. А два окна, что во двор, сильно заморожены. У деда Моргуна окна не замерзают. У него зимой двойные рамы. Между рамами Моргуновы кладут обернутые в бумагу кирпичи, а на кирпичах бумажные цветы — розы: красные, зеленые, желтые. Моргуновы богатые. У них — Мишка слышал, как мужики говорили — от хлеба закрома трещат, а ометы соломы — с Кавказские горы. И Мишке хочется побежать и посмотреть, как это закрома трещат, а треснуть не могут. Моргуновские ометы, когда не замерзали окна, Мишка хорошо видел, только казались они ему похожими не на Кавказские горы, которых он никогда не видел, а на пасхальные пшеничные куличи. Хорошо б сейчас побежать мимо дома Ермила. У него, мужики говорили, куры денег не клюют. Может быть, возле Ермиловых можно хоть копейку найти. Вдруг дед Ермил обронил. Вот сейчас мать опечаленная, а то бы она сразу прояснела и сказала: «Вот молодец у меня сынок — копейку нашел!» Когда Мишка подметал хату, она всегда ему говорила: «Вот молодец у меня сынок — сам хату подметает!»
На свете нет лучше матери, чем Мишкина мать. Это вот сейчас зима и ей некуда кинуться, а будь бы лето, она бы всех богатеев обегала и обязательно что-нибудь заработала. Бабы говорили — а бабы зря говорить не станут, — что лучше Мишкиной матери работницы нет.
И лучше отца нет. Он только задумчивый и нерасторопный.
И Мишка ничего б не хотел, только чтоб отец и мать не ругались, вот как сегодня утром. Ругалась, собственно, мать.
— Тюря ты, нерадей! — кричала мать на отца. — Мало ли как добывают копейку! Возьмут топор, пойдут в город, кому дров наколют, кому что… А тебе б только мышей топтать. На царскую помощь, что ль, надеешься?..
Мишке через комель видно было, как отец топтался у окна и ничего не говорил. И вид у отца был такой жалостный, что Мишке хотелось плакать. Потом отец вздохнул, снял с простенка между дверью в сенцы и дверью в кухню зипун и не спеша начал одеваться. Зипун он перепоясал очень низко. Получился смешной, какой-то длинный живот, но это правильно: озорник ветер не будет поддувать снизу. Отец взял со скамейки вылезшую от времени баранью шапку, покрутил ее в руках и не спеша надел. Постоял, о чем-то думая, потом достал из-под скамейки весело блеснувший плотничий топорик и сунул его за пояс. Опять постоял, потом тихо и беззлобно сказал, будто мать никогда и не ругала его:
— Пойду в город, может чего подработаю.
— Давно б так. Только ты сначала поешь, а потом пойдешь, — сказала мать, и голос ее был теплый, любящий.
— Я там… как-нибудь…
— Ты на «там» не надейся… Вот картошка. А я тебе на керосин бутылку найду, а то и капли нет…
Мать поставила на стол чугунок с картошкой и ушла на кухню. Отец взял картошку и, очищая на ходу, подошел к печке.
— Ты не балуйся тут, — наказал он Мишке, но даже и пальцем не погрозил. — А я тебе либо пряник принесу, либо заячьего хлеба. У зайца отниму.
— А какой он, заячий хлеб? — встрепенулся Мишка.
— Хороший.
— Как пряник?
— Еще лучше… Только ты молчи… Ну, я пойду, — сказал отец матери, — а то опоздаю… Ты лучше отрежь кусок хлеба.
Мать взяла с полки ковригу хлеба, отрезала краюшку, завернула ее в тряпку и сунула отцу за пазуху. Отец оглянулся, как будто припоминая, не забыл ли чего, стукнул в дверь и скрылся в густом курчавом пару.
Вот какой отец у Мишки! Куда бы ни пошел, обязательно что-либо принесет Мишке: если не палочку-конфету, то хоть бумажек от конфет. А бумажки с картинками, а картинки красивые: либо синеватые ягоды черной смородины, либо зима: снег, елка и седой румяный дед с топориком. Попадались бумажки и с важными генералами, у генералов через плечо голубые ленты, вся грудь в крестах и медалях. Всю стенку на печке оклеил Мишка картинками.
А один раз отец принес Мишке большого пряничного коня. Был этот конь легкий, розовый и с золоченой головой. Ноги были смешные, без копыт, как в валенках, а шея очень длинная и уши маленькие и круглые, как у медведя, но в общем конь был похож немного на настоящего коня и, главное, оказался сладкий, как сахар.
Долго, недели две, ел Мишка коня, ломая его по маленьким кусочкам. Дал попробовать матери и Митьке. Митька тогда вздохнул и похвалил, а отец отказался. «Я большой», сказал он. У кого еще такой хороший отец? Ни у кого. И вот сегодня отец обязательно принесет заячьего хлеба…
Мать шумно высморкалась. Прялка остановилась. Мишка взглянул на мать, а у нее по щекам — дорожки от слез.
— Эх!..
Печаль, как тень, окутала Мишку. Чем бы мать утешить? Что бы ей такое сказать?
— Мам, а ты его пробовала? — робко спрашивает Мишка.
Мать вытерла лицо черным коленкоровым передником и взметнула на Мишку заплаканные, самые дорогие в мире, голубые глаза:
— Кого?
— Заячий хлеб.
— Выдумаешь что зря…
— А он бывает?
— Не бывает…
Мишка улыбается. «Не бывает»… Раз отец говорил, значит бывает. Отец никогда не обманывает.
— А я тебе дам нынче попробовать, — говорит Мишка.
— Дурачок ты маленький, — отвечает ему мать.
Мишку обижают эти слова. «Маленький…» Маленький, маленький, а он все знает. Он только не говорит. А он знает, отчего мать плачет. Хлеб, что на полке, — это последний хлеб. Картох осталось не больше воза. А еще рождества не было. «Ладно, вот отец принесет хлеба, и ты увидишь, что я не дурачок», думает Мишка.
В окно, что во двор, ударило солнце. Стекла заиграли радостными разноцветными огнями. Мишка соскочил с печи и побежал к окну. Но увидеть на дворе ничего нельзя было. На стеклах толстым мохнатым слоем намерз снег. Чуть обозначались выдавленные вчера Мишкой кружочки от старинной монеты, на которой с одной стороны был тощий одноглавый орел, а с другой написано: «Денга».
— Мам, а что за эти деньги дадут? — показал Мишка на кружочки.
— Дадут во что кладут, — бросила мать, и Мишка заметил, как по губам у нее пробежала грустная усмешка.
— А если бы давали, — сожалеюще говорит Мишка, — ты где-нибудь достала бы взаймы копейку, а я наделал бы целый сундук денег…
Мать молчит. Мишка продолжает разговор, рассеянно соскребывая ногтями снег со стекол:
— Купили бы себе корову, лошадь, поросенка…
— Ты вот смотри мне, стекло высади…
Мишка бросил соскребать снег, хотел еще что-то сказать, но в окне на улицу, рядом со святым углом, он заметил, сидит на соломе мышь и вышелушивает ржаные колосья.
Мишка тихонько поднялся и на цыпочках подкрался к окну. Мышь взглянула на него черным с блесточкой глазом и продолжала быстро-быстро выбирать зерна. Мишка сердито нахмурился, топнул ногой и погрозил ей кулаком. Мышь опять взглянула на него и, будто поддразнивая, смешно и быстро жевала зерна.
— У, ты! — еще более нахмурился Мишка и, как ему казалось, слегка хотел только стукнуть в стекло. А стекло звякнуло и рассыпалось на мелкие части.
В хату ввалился и поплыл-пополз холод.
Будто напроказившая кошка, Мишка вскочил на печь и забился в угол. Мать затыкала тряпьем окно и ругала Мишку самыми обидными словами: и выродком, и аспидом, и разорителем. Заткнув окно, она подбежала к печи и встревоженно крикнула:
— Покажи руку!
И когда заметила, что с рукой ничего не случилось, сердито нахмурилась и погрозила некрепко сложенным кулаком:
— Вот пусть отец придет — он тебе покажет. Ты знаешь, что стекло целый пятак стоит?