– Где ты пропадал ночью? – спросил он.
– Застрял в участке. Пришлось подвергнуть Мориса предупредительному аресту – чтобы он не замерз насмерть в своей дырявой халупе.
– Участок – не ночлежка. – Отец пошарил в горе немытой посуды в мойке, нашел более или менее чистую тарелку и переложил на нее яичницу со сковородки. – Мог бы, кстати, и позвонить.
Локтем он очистил место на столе для своей тарелки, при этом отодвинув в сторону и полулитровую бутылку «Миллера». Я покрутил в руке пустую бутылку.
– Это что за новости?
Отец только мрачно покосился на меня.
– Похоже, мне и тебя надо на ночку-другую запереть в камеру.
– Попробуй когда-нибудь.
– Откуда пиво?
– Какая разница. Это свободная страна. Нет закона против пива.
Я с упреком покачал головой, как это обычно делала мать, и бросил бутылку в ведро для мусора.
– Закона против пива, конечно, нет.
Свою маленькую победу он отметил быстрым недобрым торжествующим взглядом в мою сторону. После этого занялся яичницей.
– Отец, я еду на озеро проверять тамошние дома.
– Поезжай.
– Что значит поезжай? И это все, что ты можешь сказать? Ты не хочешь поговорить перед тем, как я уеду?
– Скажи на милость, о чем?
– О чем-нибудь... Хотя бы вот об этой бутылке... Или... А впрочем, возможно, сегодня не лучший день для разговора.
– Слушай, Бен, собрался ехать – езжай. Я не калека, один не пропаду.
Он по привычке раздавил желтки и не спеша размазывал их по тарелке.
Лицо отца показалось мне таким же серым, как его седые волосы.
Как его осуждать? Просто еще один пожилой мужчина, который не знает, куда себя девать, за чем скоротать остаток своей жизни.
Мне пришла в голову та же мысль, которая, наверное, посещает головы всех выросших сыновей, которые однажды внимательно смотрят на отца и спрашивают себя: «Неужели вот это и есть мое будущее? Неужели я рано или поздно стану таким же?»
Я сызмала считал себя продолжателем материнской линии, а не отцовской: дескать, я скорее Уилмот, нежели Трумэн.
Но ведь я, как ни крути, его сын.
От него у меня по крайней мере массивные ручищи, а может, и взрывной характер. Хотел бы я точно знать, какими именно чертами и особенностями я обязан этому старику!
Я поднялся наверх – душ принять.
Дом – а я в этом доме вырос – не отличался простором. Две спаленки, одна ванная комната на втором этаже. Сейчас в доме царил нездоровый запашок – отец явно нерегулярно стирал свое белье.
Я быстро ополоснулся и надел новую форменную сорочку. Вокруг наплечного знака «Версальская полиция» ткань вечно некрасиво пузырилась, сколько крахмального спрея я ни изводил на нее. И сейчас я застрял перед зеркалом, пытаясь исправить этот дефект, который портил мой аккуратный облик.
В нижнем правом углу большого зеркала торчала старая фотография отца – он в полицейской форме, с мрачноватым выражением лица.
Вот он – настоящий Клод Трумэн.
Шериф с большой буквы.
Кулачищи на бедрах, грудь колесом, волосы ежиком, улыбка как пририсованная.
«Полтора человека» – так он любил говорить о себе.
Снимок был сделан скорее всего в начале восьмидесятых. Именно в это время мать ввела в доме «сухой закон» – раз и навсегда. В тот вечер, когда это случилось, мне было девять лет. Тогда я думал, что все произошло не в последнюю очередь из-за меня. Да, именно из-за меня отец получил пожизненный запрет на алкоголь.
Он пришел домой после крепкой выпивки в привычном для него состоянии скрытого внутреннего кипения – и рухнул в кресло перед телевизором. О моем отце, когда он выпьет, нельзя было сказать «навеселе». Алкоголь не веселье в нем пробуждал, а темные злые силы. Напиваясь, он становился все тише и тише, однако при этом начинал излучать такую угрозу, что ее можно было не только видеть, но и почти что слышать – как гудение проводов высоковольтной линии.
Я знал – в этих случаях от отца следует держаться подальше.
Но тут был особый случай.
Отец спьяну сделал то, чего прежде никогда не делал: бросил свой револьвер на стол, рядом с бумажником и ключами.
Обычно большой револьвер 38-го калибра или посверкивал наверху гардероба, или был спрятан под кителем отца. А тут вдруг такое нечаянное счастье! Вот он, в пределах досягаемости!
Я топтался у стола как зачарованный. Не потрогать револьвер было выше моих сил. Эта чудесная маслянистая стальная поверхность, эта дивная рукоятка...
Словом, я протянул руку и указательным пальцем коснулся ствола.
И в то же мгновение мое ухо буквально взорвалось. Я ощутил дикую боль, словно меня ударили прямо по барабанной перепонке.
Отец ударил профессионально – открытой ладонью. Он знал, что это в сто раз хуже небрежной оплеухи, но при этом не оставляет следов. Я закричал от боли – собственный крик доносился до меня словно издалека. В ухе продолжало реветь и пульсировать. Сквозь рев я услышал голос отца:
– Ты что, хочешь себя подстрелить? Будет тебе урок, как протягивать руки куда не надо!
Когда у отца случались приступы бессмысленной агрессии, он всегда притягивал за уши какое-нибудь оправдание для насилия.
Мать отреагировала с предельной жесткостью.
Она вылила в раковину весь алкоголь, который имелся в доме. И поставила условие дальнейшей жизни: во-первых, ни капли чертова зелья в «ее доме»; во-вторых, приходя домой, отец никогда – никогда – не должен пахнуть алкоголем.
Конечно, крика было много, но мать умела настоять на своем. Поднять руку на нее он не смел. Он лупил кулачищами по стенам в кухне, оставил вмятины в штукатурке, пробил несколько досок в перегородке. Лежа наверху в своей кровати, я чувствовал, как трясется наш небольшой дом.
Однако отец и сам понимал, что наступило время взяться за ум.
Выпивка и его бешеный темперамент не сочетались.
Все кругом знали, что под мухой Клод Трумэн страшен. Мне даже кажется, те почти преувеличенные уважение и дружелюбие, которые жители нашего городка выказывали моему отцу, объяснялись не только и не столько их благоговением перед честным слугой закона, сколько именно тем, что они побаивались хулиганских сил, которые развязывал в нем алкоголь.
В следующие восемнадцать лет – вплоть до смерти матери – отец ни грамма спиртного в рот не брал. Репутация человека дикого нрава сохранилась. Трезвый, он тоже был не сахар. Правда, со временем люди привыкли объяснять его припадки, когда он мог на кого-то накричать или кого-то даже поколотить, точно так же, как он сам, – то есть человек сам напросился на крик или на рукоприкладство. «Нельзя было не поучить».
Я засунул старую фотографию отца обратно в раму зеркала Давняя история. Что ее вспоминать – было и быльем поросло...
Перед тем как выйти из дома, я достал из шкафа чистую рубашку для отца и повесил ее на видном месте.
Когда я уходил, он все еще доедал яичницу.
Озеро Маттаквисетт по форме очень похоже на песочные часы и тянется с севера на юг на добрую милю. Южная часть поменьше, но именно ее имеет в виду большинство людей, говоря об этом озере.
Неподалеку от южного конца Маттаквисетта находится бывший «рыбачий домик» нью-йоркской семьи Уитни. Это летний огромный особняк в псевдодеревенском стиле – любящие природу манхэттенцы определенного класса строили особняки в таком стиле перед Великой депрессией. Теперь этот домина принадлежит совместно нескольким семьям. Он стоит на холме и, видный отовсюду, царит над местностью.
К озеру можно спуститься по тропе через густой тенистый сосновый лес – примерно четверть мили.
«Рыбачий домик» наполняется жизнью исключительно в августе, когда меньше всего комаров.
По берегу раскиданы другие летние домики, но это действительно домики и не идут ни в какое сравнение с бывшей летней резиденцией семьи Уитни. Будто стесняясь своей относительной невзрачности, они прячутся за деревьями и от воды практически не видны.
Северная часть озера не обустроена и не застроена и поэтому непрестижна. Там только бунгало – коробки-избушки на курьих бетонных ножках. В летние месяцы – с Дня поминовения до Дня труда – эти бунгало сдают понедельно рабочим семьям из Портленда или Бостона. Как у нас говорят, «людям не отсюда». Однако на приезжих грех жаловаться – наши края процветают исключительно за счет туристов и отдыхающих.