Позже я повстречал одного, кто видел, как я вышел из бара. Что ж, говорит, преспокойно вышел с мешком и с шинелью, заплатил сколько надо по счету и сел в омнибус — к поезду. И сейчас я отлично знаю, стоит мне захотеть, и я выбью весь хмель из башки. И выбью, увидите!
Он осушил стакан, затянулся огромной сигарой, от которой другой опьянел бы и без алкоголя, и заходил крупными шагами из угла в угол комнаты.
— Сидите, — сказал он. — И не хотите, не слушайте. Возьмите сигару и выпейте эля. Нет? Вы — чудище трезвости!
— Так уж мы здесь приучены в Новом Бостоне. Мы такие борцы с алкоголем, что готовы не сеять хлеб, лишь бы не гнать вина.
— Это — в вашем кругу. Ручаюсь, и здесь найдутся гуляки. Они есть повсюду, поверьте мне. А в армии — все такие, как я, хотите найду и похуже. Причина одна — дурные условия жизни. Не всем удается пристроиться. Не так много у нас арсеналов и теплых местечек, как Ньюпорт или Говернор-Айленд. До того как попасть в Батон-Руж, я пять лет протрубил на границе и в Калифорнии; Батон-Руж тоже не рай, когда вспыхивает желтая лихорадка. А представьте, что вы в гарнизоне, командиром роты где-нибудь в Валла-Валла (это форт в верховьях Миссури); в семистах милях от оперы, от библиотеки, от дам, от ватрушки с изюмом, от всего, что зовется цивилизацией. Капитана нет, он в служебных разъездах. Вы — старший лейтенант, и вам не с кем перемолвиться словом; единственный ваш собеседник это младший лейтенант Браун. Водиться с людьми своей роты вам не положено; вы — офицер и вы — джентльмен. Две-три книжки, что были у вас, вы выучили давно наизусть и с Брауном тоже давно уже все обсудили. На пять миль в округе охоты нет; а поедете дальше, индейцы сдерут с вас скальп. Чтобы не пустить пулю в лоб, беретесь за виски. Понемногу становитесь пьяницей. Хорошо вам здесь в тихом маленьком городке, среди пуритан. Никаких соблазнов.
— И у нас не без злачных мест, и не все у нас праведники. Впрочем, нечем хвалиться.
— Не без злачных мест, — рассмеялся Картер. — Рад услышать об этом. Когда мой отец был студентом у вас, никаких пороков здесь не было, не считая, конечно, ханжества. А этого, по его рассказам, хватало. Так, значит, не все таковы, как наш старина Уайтвуд?
— Даже те, что читают в университете. Вы знаете, прежних профессоров, когда кто-нибудь их встречал на прогулке на кладбище, случалось путали с надгробными памятниками; так они были напыщенны. Но старая гвардия сходит со сцены; на смену пришли другие — молодые, приятные люди. Они учились в Европе, живали в Париже, в Вене (а у нас ведь Париж и Вену считают греховной клоакой), читали новейших немецких теологов, знакомы с естествознанием, спорят о Дарвине.
— Ну-ну, без учености! Что за Дарвин такой? А впрочем, неважно, давайте о Дарвине. Так что же о новых профессорах?
— Только то, что они приятные люди. И светские, я бы сказал, хотя и должен признаться, что в светскости я не судья. Я вроде той мыши, которая, увидев впервые собаку, приняла ее за слона.
Подполковник остановился и уставился на собеседника. Засунув руки в карманы, он ухмылялся и еле сдерживал хохот.
— Так, значит, светские люди! Отлично! Надо будет на них поглядеть. А за образчиком светскости и ходить не далеко. Наш друг Равенел так и пышет луизианской любезностью. За обедом сегодня никто не сумел бы точно сказать, кто ему больше нравится — Уайтвуд или же я, а ведь мы с Уайтвудом мало похожи. Когда он глядел на профессора, вы читали в его глазах: «Вот идеал человечества!» Когда он глядел на меня, то сиял от блаженства и будто шептал: «О, милый мой Картер!» Вот кто дипломат! Я просто в восторге! Ну и дочка мила. Не скажу, что красавица, но очень мила.