— Я буду счастлив, — сказал он, — если мне выпадет честь помочь вам вернуться домой.
— Вот было бы славно! — вскричала радостно девушка. — Вернуться в Луизиану! Но не ценой поражения южан. Я мечтаю о мире.
— А мне он совсем ни к чему, — отозвался полковник с характерной для него откровенностью и подумал, что без ежемесячного полковничьего оклада ему будет просто не на что жить. Что до старого долга в несколько тысяч долларов — портному, сапожнику, ресторатору и виноторговцу, — то Картер даже не вспомнил о нем; он не привык затруднять себя пустяками.
По странной особенности, свойственной некоторым женским натурам, полковник нравился Лили (или мог бы понравиться ей) именно теми чертами характера, которые больше всего ее в нем страшили. А известно, что тот, кто способен внушать подобные страхи, может внушить и любовь. И эта застенчивая, чистая в своих помыслах восемнадцатилетняя девушка могла бы, увы, влюбиться без памяти в деспота и прожигателя жизни, стоило только ему того пожелать. В ее оправдание скажем, что она, конечно, мало что ведала о его непохвальных обычаях. В ее присутствии он не промолвил ни единого грубого слова, не напился ни разу, не рассказывал о своих кутежах. В церкви молитвенно наклонял голову и не поднимал ее вновь, не просчитав про себя предварительно до двадцати, а на приветствия отвечал сдержанно и любезно. Выпады доктора Равенела Лили считала несправедливыми, полагая, что от офицера нельзя требовать добродетели штатских людей. Девушке и не снилось, конечно, что даже при самых умеренных требованиях из Картера все равно не получилось бы праведника; да что там, даже обыкновенного приличного человека. Лили казалось, что она достаточно строго судит полковника, когда говорит, что Картер «гуляка», но при этом она не вполне представляла себе то значение, какое придается этому слову в мужской компании. Она называла его гулякой потому, что своим неколебимым апломбом, дерзким изяществом, непринужденностью речи, всей манерой себя вести он походил на тех джентльменов, которых так называли в новоорлеанских гостиных и о которых судачили шепотом старые дамы. Что еще она знала о них? Только то, что это были безукоризненно светские люди, пользующиеся большим успехом у дам. И Лили казалось, что слыть гулякой не так уже худо, хоть она и не знала, что при этом имелось в виду. Она не могла ни понять, ни представить себе, что полковник Картер успел приобщиться ко всем видам порока да и сейчас при малейшем соблазне готов был вступить на ту же тропу. Бальзак говорит, что порочные люди часто бывают приятными; этот видимый парадокс имеет, по-моему, простейшее объяснение. Порочные люди бесчувственны и ничего не принимают всерьез. Они не станут ссориться с вами из-за ваших правил и убеждений, потому что сами вообще таковых не имеют. Они ничего не отстаивают, ничего не оспаривают и легко подойдут вам по мерке, как разношенные башмаки. А моралист, человек строгих верований — это сапог, только что от сапожника, жесткий и неуступчивый. Попробуйте разойтись с ним в размере, и он набьет вам мозоль. А если он вздумает вам уступить, так у него отскочит подметка. И все же скажу, сколь ни мил ваш порочный приятель, не спешите доверить ему ваши чувства и ваши надежды; не мечите бисера перед свиньями.
Рассуждения эти не слишком, конечно, новы, но остаются и по сей день справедливыми.
Мысль о том, что Лили может увлечься полковником Картером, крайне тревожила Равенела. Если Картер бывал у Лили в его отсутствие, доктор впадал в меланхолию и долго потом ворчал, не объясняя причины. Не называя полковника и никак на него не ссылаясь, он принимался критиковать людей сходного с ним образца, и Картер заочно вдруг получал словесную взбучку через посредство какого-нибудь новоорлеанского джентльмена, в прошлом знакомого Лили или известного ей хотя бы по имени.
— Просто понять не могу, как это я мог жить среди таких негодяев, — заявлял в этих случаях доктор. — Мне кажется иногда, что я прожил двадцать пять лет среди отставных пиратов на острове Пиносе. Я удивлен, что кто-то меня почитает еще за приличного человека, что мне разрешают вращаться в порядочном обществе. Если новобостонец не захочет пожать мне руки потому, что я столько времени якшался с мерзавцами, мне придется признать, что он прав. Пока я там жил, я только и делал, что изумлялся долготерпению всевышнего. Поистине милость его там более наглядна, чем в среде людей добродетельных. Пожалуйста, вспомни, Лили, полковника Мак-Аллистера. Он слыл украшением новоорлеанского общества. Сказать о таком — «падаль», это значит просто смолчать. Зловоние неслось от него до самых небес. Представляю себе серафимов и ангелов, сморщившихся от омерзения, зажимающих нос, как этот король на картине Орканьи,[47] стоящий над трупом. Клянусь, что даже в анатомичке не было трупа, столь гнусно смердящего, как смердел Этот Мак-Аллистер в нравственном отношении.
47
Орканья Андреа (1308–1368) — итальянский живописец и скульптор флорентийской школы. Речь идет о его фреске «Торжество смерти».